Том 3. Село Степанчиково и его обитатели
Шрифт:
Помню первое мое утро в казарме. В кордегардии у острожных ворот барабан пробил зорю, и минут через десять караульный унтер-офицер начал отпирать казармы. Стали просыпаться. При тусклом свете, от шестериковой сальной свечи * , подымались арестанты, дрожа от холода, с своих нар. Большая часть была молчалива и угрюма со сна. Они зевали, потягивались и морщили свои клейменые лбы. Иные крестились, другие уже начинали вздорить. Духота была страшная. Свежий зимний воздух ворвался в дверь, как только ее отворили, и клубами пара понесся по казарме. У ведер с водой столпились арестанты; они по очереди брали ковш, набирали в рот воды и умывали себе руки
— Куда лезешь, язевый лоб! * — ворчал один угрюмый высокий арестант, сухощавый и смуглый, с какими-то странными выпуклостями на своем бритом черепе, толкая другого, толстого и приземистого, с веселым и румяным лицом, — постой!
— Чего кричишь! За постой у нас деньги платят; сам проваливай! Ишь, монумент вытянулся. То есть никакой-то, братцы, в нем фартикультяпности нет. *
«Фартикультяпность» произвела некоторый эффект: многие засмеялись. Того только и надо было веселому толстяку, который, очевидно, был в казарме чем-то вроде добровольного шута. Высокий арестант посмотрел на него с глубочайшим презрением.
— Бирюлина корова! — проговорил он как бы про себя, — ишь, отъелся на острожном чистяке! * Рад, что к разговенью двенадцать поросят принесет.
Толстяк наконец рассердился.
— Да ты что за птица такая? — вскричал он вдруг, раскрасневшись.
— То и есть, что птица!
— Какая?
— Такая.
— Какая такая?
— Да уж одно слово такая.
— Да какая?
Оба впились глазами друг в друга. Толстяк ждал ответа и сжал кулаки, как будто хотел тотчас же кинуться в драку. Я и вправду думал, что будет драка. Для меня всё это было ново, и я смотрел с любопытством. Но впоследствии я узнал, что все подобные сцены были чрезвычайно невинны и разыгрывались, как в комедии, для всеобщего удовольствия; до драки же никогда почти не доходило. Все это было довольно характерно и изображало нравы острога.
Высокий арестант стоял спокойно и величаво. Он чувствовал, что на него смотрят и ждут, осрамится ли он или нет своим ответом; что надо было поддержать себя, доказать, что он действительно птица, и показать, какая именно птица. С невыразимым презрением скосил он глаза на своего противника, стараясь, для большей обиды, посмотреть на него как-то через плечо, сверху вниз, как будто он разглядывал его как букашку, и медленно и внятно произнес:
— Каган!..
То есть что он птица каган. * Громкий залп хохота приветствовал находчивость арестанта.
— Подлец ты, а не каган! — заревел толстяк, почувствовав, что срезался на всех пунктах, и дойдя до крайнего бешенства.
Но только что ссора стала серьезною, молодцов немедленно осадили.
— Что загалдели! — закричала на них вся казарма.
— Да вы лучше подеритесь, чем горло-то драть! — прокричал кто-то из-за угла.
— Да, держи, подерутся! — раздалось в ответ. — У нас народ бойкий, задорный; семеро одного не боимся…
— Да и оба хороши! Один за фунт хлеба в острог пришел, а другой — крыночная блудница * , у бабы простокишу поел * , за то и
— Ну-ну-ну! полно вам, — закричал инвалид, проживавший для порядка в казарме и поэтому спавший в углу на особой койке.
— Вода, ребята! Невалид Петрович проснулся! Невалиду Петровичу, родимому братцу!
— Брат… Какой я тебе брат? Рубля вместе не пропили, а брат! — ворчал инвалид, натягивая в рукава шинель…
Готовились к поверке; начало рассветать; в кухне набралась густая толпа народу, не в прорез. Арестанты толпились в своих полушубках и в половинчатых шапках у хлеба, который резал им один из кашеваров. Кашевары выбирались артелью, в каждую кухню по двое. У них же сохранялся и кухонный нож для резания хлеба и мяса, на всю кухню один.
По всем углам и около столов разместились арестанты, в шапках, в полушубках и подпоясанные, готовые выйти сейчас на работу. Перед некоторыми стояли деревянные чашки с квасом. В квас крошили хлеб и прихлебывали. Гам и шум был нестерпимый; но некоторые благоразумно и тихо разговаривали по углам.
— Старичку Антонычу хлеб да соль, здравствуй! — проговорил молодой арестант, усаживаясь подле нахмуренного и беззубого арестанта.
— Ну, здравствуй, коли не шутишь, — проговорил тот, не поднимая глаз и стараясь ужевать хлеб своими беззубыми деснами.
— А ведь я, Антоныч, думал, что ты помер; право-ну.
— Нет, ты сперва помри, а я после…
Я сел подле них. Справа меня разговаривали два степенные арестанта, видимо стараясь друг перед другом сохранить свою важность.
— У меня небось не украдут, — говорил один, — я, брат, сам боюсь, как бы чего не украсть.
— Ну, да и меня голой рукой не бери: обожгу.
— Да чего обожжешь-то! Такой же варнак; больше и названья нам нет… она тебя оберет, да и не поклонится. Тут, брат, и моя копеечка умылась. Намедни сама пришла. Куда с ней деться? Начал проситься к Федьке-палачу: у него еще в форштадте * дом стоял, у Соломонки-паршивого, у жида, купил, вот еще который потом удавился…
— Знаю. Он у нас в третьем годе в целовальниках сидел, а по прозвищу Гришка Темный кабак. Знаю.
— А вот и не знаешь; это другой Темный кабак.
— Как не другой! Знать, ты толсто знаешь! Да я тебе столько посредственников приведу…
— Приведешь! Ты откуда, а я чей?
— Чей! Да я вот тебя и бивал, да не хвастаю, а то еще чей!
— Ты бивал! Да кто меня прибьет, еще тот не родился; а кто бивал, тот в земле лежит.
— Чума бендерская! *
— Чтоб те язвила язва сибирская!
— Чтоб с тобой говорила турецкая сабля!.. И пошла ругань.
— Ну-ну-ну! Загалдели! — закричали кругом. — На воле не умели жить; рады, что здесь до чистяка добрались…
Тотчас уймут. Ругаться, «колотить» языком позволяется. Это отчасти и развлечение для всех. Но до драки не всегда допустят, и только разве в исключительном случае враги подерутся. О драке донесут майору; начнутся розыски, приедет сам майор, — одним словом, всем нехорошо будет, а потому-то драка и не допускается. Да и сами враги ругаются больше для развлечения, для упражнения в слоге. Нередко сами себя обманывают, начинают с страшной горячкой, остервенением… думаешь: вот бросятся друг на друга; ничуть не бывало: дойдут до известной точки и тотчас расходятся. Всё это меня сначала чрезвычайно удивляло. Я нарочно привел здесь пример самых обыкновенных каторжных разговоров. Не мог я представить себе сперва, как можно ругаться из удовольствия, находить в этом забаву, милое упражнение, приятность? Впрочем, не надо забывать и тщеславия. Диалектик-ругатель был в уважении. Ему только что не аплодировали, как актеру.