Том 3. Тайные милости
Шрифт:
– И я бы не смогла. – Катя задумалась. – Конечно, если бы был Сережка…
Георгий смотрел на крачек, качающихся белым островком в море, и думал о своих делах. Как там сейчас – в городе? Что шеф, Толстяк, помощник шефа – «метр с кепкой», какие интриги плетет Прушьянц, купил себе инфаркт директор домостроительного или он у него натуральный?
Сколько дел ждет его впереди! Работы невпроворот!.. Ничего, главное – решить с водой, это всем бросится в глаза. Сразу после сессии надо буквально зубами вгрызаться в это дело и грызть, грызть, грызть. Если распорядиться с умом и энергией, то к следующему лету в городе может
Катя не мешала ему размышлять о будущем, сидела тихонько, рассматривала в ручное зеркальце свой облупившийся нос, стягивала с него ноготками тончайшую белую кожицу и тоже думала о своем.
Она никогда не могла думать о чем-то одном, а думала обо всем сразу: о Сереже, о роднике, о ветре, о море, о Георгии; о том, как странно она с ним познакомилась; о дочках Георгия, которых, казалось ей, она уже любила всей душой; о своей хибарке на берегу моря, в которой ее долго не прописывали, как не прописывали, впрочем, и других самовольщиков в других хибарках – по соседству, пока не было решено дать им адрес: Лермонтова, 25, берег моря. Дело в том, что в доме двадцать пять располагалось отделение милиции, а «берег моря» прилепили для ясности, чтобы не путать «шанхай» с властью. Так что у нее и сейчас в паспорте стоит такая прописка: «Лермонтова, 25, берег моря. Временно». У всех – «временно». Но, если разобраться, вся жизнь дело временное – чего же тужить?!
– Пора и оглядеться, – сказал Георгий. – Пошли посмотрим, что тут у нас слева, что справа?
– Пошли, – весело поддержала его Катя.
– Оп-ля! – приподнял он ее за руку. – Вперед!
Слева от палатки не оказалось ничего интересного: лес здесь скоро оборвался, и до самого горизонта протянулось широкое пустое пространство степного берега, мертвенно отсвечивающее на солнце намытыми прибоем пологими откосами и взгорками белой гальки, похожими издали на груды костей. Смотреть тут было нечего. Постояли, пощурились из-под руки на бьющее в глаза солнце и пошли в обратную сторону.
– Да, забрались мы с тобой на необитаемый остров, – принужденно улыбнувшись, сказала Катя, и по лицу ее скользнула тень тревоги.
По другую сторону палатки когда-то кипела жизнь, еще недавно здешний берег был обитаем. Остовы лодок, чернеющие смоляными боками, разбитые вдрызг баркасы, ржавые лебедки, пустые соты бетонных чанов и даже заросшая травой узкоколейная железная дорога – все напоминало о прежней жизни, наполненной мощной осмысленной работой, все напоминало о растраченном богатстве.
– Бывший рыбзавод, – сказал Георгий и, помолчав, добавил горько: – Больше матушка-земля не даст нам поблажек. Она за себя постоит. Не научился беречь природу – значит, придется отвечать всем – от стариков и до грудных младенцев. Взять питьевую воду: еще пять лет назад думали, что ее – залейся! А теперь уже официально ЮНЕСКО объявило восьмидесятые годы годами борьбы за питьевую воду. Теперь уже пишем в газетах: «Грозная проблема современности». Грозная… как война. Дожили… Только экономия, строжайшая экономия и жесточайшая ответственность могут поправить дело – другого пути я не вижу. Пока гром не грянет – мужик не перекрестится. Ему ничего, что молния уже ударила и солома на крыше горит, он ждет грома, надеется – может, пронесет…
– А ты экстремист, –
– Нет, я не призываю к петровским реформам, – сказал Георгий, невольно вспоминая свой недавний сон, – и я не призываю ломать и строить на поломанном новое. Я за то, чтобы использовать по уму, по совести все, чем богаты. Я за резервы, которых у нас край непочатый и в экономике, и в природе, и в человеке – везде. А мы даже и не подозреваем об этих тайных милостях! А вот подрастут твой Сережка, моя Лялька и скажут: «Богаты мы, едва из колыбели, ошибками отцов и поздним их умом». А может быть, и как-нибудь попроще, двумя-тремя словами…
Неожиданно они набрели в прибрежном лесу на угольный курень. Точь-в-точь такой, как в старинные времена: с поросшей жухлой травою землянкой на краю вытоптанной, выбитой до темно-серого стеклянного блеска поляной, с длинной корытообразной ямой посередине, в которой тлели закиданные слоем земли, томились под пеплом, заглушающим жар, тополевые пни. Пять или шесть мощных ветвящихся корнями пней еще дыбились рядом с ямой в ожидании своей участи. Тут же играл на солнце широкий острый топор с длинным топорищем, видно, очень удобный в работе, надежный. Береза в здешних местах не росла, и, значит, за неимением лучшего, рубили на угли высокие столетние тополя, каких было здесь в недавние времена немало. Сначала рубили деревья, а теперь добрались и до корчевания пней. То-то на подходах к куреню яма на яме, они еще гадали с Катей, откуда их столько.
В воздухе сухо пахло горячей золой, в яме глухо потрескивало, чуть слышно шуршало – там шла своя работа, свое преобразование одной формы в другую, чем-то похожее и на людскую жизнь, томящуюся под пеплом, нацеленную на конечное сгорание, но вечно надеющуюся на спасение. Земляная покрышка кое-где полопалась, не выдерживая внутреннего жара, и сквозь паутинку расслоившейся земли сочился синий дымок, по вкусу похожий на самоварный, навевающий память о стародавних чаепитиях, о размеренной жизни пращуров, освященной неколебимой верой в труд, правду и красоту, одухотворенной неистребимой надеждой на лучшее будущее для детей своих, внуков и правнуков.
Несмелый верховой ветерок трепетал в верхушках обступивших полянку подбористых буков, словно литые, матово-гладкие их стволы отсвечивали светлой прозеленью; от всего их ладного, крепенького облика сквозило здоровой молодостью, чистотой, строгостью твердой породы. Высоко в бирюзовом небе теснились легкие кучевые облака, видно уже опустевшие, пролившиеся дождем где-то в других краях или еще не успевшие набухнуть.
У самого Катиного лица, напугав ее, пролетела оса, мелко дрожащая от напряжения собственного полета, двоящаяся перед глазами, тяжко брунжащая, верно, под грузом взятка, может быть, последнего в этом году, – дело к осени.
«Ху-до! Ху-до!» – вдруг прокричал где-то совсем близко удод, и Георгий тотчас вообразил всю его ярко-пеструю, необыкновенно важно покачивающую хохолком, уныло пророчащую на лесных пустошах, перебегающую от дерева к дереву, дурно пахнущую клоунскую фигурку.
Сбитая из почерневшего от времени горбыля, низкая дверка землянки вдруг отъехала, кособоко покачиваясь на единственной ржавой петле, привычно прочертила по земле выбитую дугу, и из темной дыры показалась кудлатая черная голова неизвестного, оказавшегося углежогом.