Том 3. Тихий Дон. Книга вторая
Шрифт:
— Известно чего… — за Грязнова ответил Меркулов и надежно захоронил улыбку в курчавой, цыганской бороде. — Известно, нудится казак… тоскует… Иной раз пастух выгонит табун на зеленку: покеда солнце росу подбирает, — скотинка ничего, кормится, а как станет солнце в дуб, заюжит овод, зачнет скотину сечь, — вот тут… — Меркулов шельмовато стрельнул глазами в казаков, продолжал, повернувшись к Петру: — тут-то, господин вахмистр, и нападает на скотину бзык. Ну, да ты знаешь! Не из суцких, [11] небось! Сам быкам хвосты крутил… Обнаковенно, какая-нибудь телка задерет хвост на спину, мыкнет — да как учешет! А за ней весь
11
Суцкой (судской) — чиновник, интеллигент.
— Ты к чему это загинаешь-то?
Меркулов ответил не сразу. Намотав на палец завиток смолистой бороды, дернул его ожесточенно, заговорил уже деловито и без улыбки:
— Третий год воюем… так? Третий год, как нас в окопы загнали. За что и чего? — никто не разумеет… К тому и гутарю, что вскорости какой-нибудь Грязнов али Мелехов бзыкнет с фронта, а за ним полк, а за полком армия… Будя!
— Вон ты куда…
— Туда самое! Не слепой, вижу: на волоске все держится. Тут только шумнуть «брысь!» — и полезет все, как старый зипун с плеч. На третьем году и нам солнце в дуб стало.
— Ты бы полегше! — посоветовал Бодовсков. — А то Петро… он ить вахмистр…
— Я товарищев кубыть не трогал, — вспыхнул Петро.
— Не серчай! Шутейно сказал, — Бодовсков смутился, поворочал узловатыми пальцами босых ног и встал, пошлепал к кормушке.
В углу, у цыбиков прессованного сена, вполголоса разговаривали казаки других хуторов. Из них лишь двое были с хутора Каргинского — Фадеев и Каргин, остальные восемь — разных хуторов и станиц.
Спустя немного они запели. Заводил чирский казак Алимов. Он начал было плясовую, но кто-то шлепнул его по спине, простуженно рявкнул:
— Отставить!..
— Эй вы, сироты, полозьте к огню! — пригласил Кошевой. В костер кинули щепки (остатки разломанного на полустанке забора). При огне веселее подняли песню:
Конь боевой с походным вьюком У церкви ржет, когой-то ждет. В ограде бабка плачет с внуком. Жена-молодка слезы льет. А из дверей святого храма Казак в доспехах боевых идет, Жена коня ему подводит, Племянник пику подает…В соседнем вагоне двухрядка, хрипя мехами, резала «казачка». По дощатому полу безжалостно цокотали каблуки казенных сапог, кто-то дурным голосом вякал, голосил:
Эх вы, горьки хлопоты, Тесны царски хомуты! Казаченькам выи труть — Ни вздохнуть, ни воздохнуть. Пугачев по Дону кличет, По низовьям голи зычет: «Атаманы, казаки!..»Второй, заливая голос первого, верещал несуразно тонкой скороговоркой:
Царю верой-правдой служим, По своим жалмеркам тужим. Баб найдем — тужить не будем. А царю… полудим, Ой,Казаки давно уже оборвали песню и вслушивались в бесшабашный гомон, разраставшийся в соседнем вагоне, перемигивались, сочувственно улыбаясь. Петро Мелехов не выдержал и захохотал:
— Эк дьяволы их разымают!
У Меркулова в коричневых, крапленных желтой искрой глазах замигали веселые светлячки; он вскочил на ноги, улавливая такт, носком сапога посыпал мельчайшее просо дроби и, вдруг топнув, легко, пружинисто, кругло пошел на присядку. Плясали все по очереди — грелись движением. В соседнем вагоне давно уже затихли двухрядные голоса, — там уже хрипло и крупно ругались. А тут бились в пляске, беспокоили лошадей и кончили, только когда вломавшийся в раж Аникушка, во время одного необычайнейшего по замысловатости колена, упал задом на огонь. Аникушку с хохотом подняли, при свете свечного огарка долго оглядывали новехонькие шаровары, насмерть сожженные сзади, и края припаленной ватной теплушки.
— Скинь шаровары-то! — сожалея, советовал Меркулов.
— Ты, цыган, сдурел? А в чем же я?
Меркулов порылся в саквах, достал холщовую бабью исподницу. Огонь раздули вновь. Меркулов держал рубаху за узкие плечики; откидываясь назад, стоная от хохота, говорил:
— Вот!.. Ох! Ох! Украл я ее на станции, с забора… На портянки блюл… Ох! Пороть не бу-у-ду… Бери!
Силком обряжая ругавшегося Аникушку, ржали так смачно и густо, что из дверей соседних вагонов повысунулись головы любопытных, в ночной темноте орали завистливые голоса:
— Чего вы там?
— Жеребцы проклятые!
— Чего зашлись-то?
— Железку нашли, дурочкины сполюбовники?
На следующей остановке притянули из переднего вагона гармониста, из других вагонов битком набились казаки, сломали кормушки, толпились, прижимая лошадей к стене. В крохотном кругу выхаживал Аникушка. Белая рубаха, со здоровенной, как видно, бабищи, была ему длинна, путалась в ногах, но рев и хохот поощряли — плясал он до изнеможения.
А над намокшей в крови Беларусью скорбно слезились звезды. Провалом зияла, дымясь и уплывая, ночная небесная чернь. Ветер стлался над землей, напитанной горькими запахами листа-падалицы, суглинистой мочливой ржавчины, мартовского снега…
Через сутки полк был уже неподалеку от фронта. На узловой станции эшелоны остановили. Вахмистры разнесли приказ: «Выгружаться!» Торопливо сводили казаки лошадей по подмостям, седлали, бегали в вагоны за позабытыми второпях вещами, выкидывали прямо на мокрый песчаник путей растрепанные цыбики сена, суетились.
Мелехова Петра позвал ординарец командира полка.
— Иди на вокзал, командир кличет.
Петро, поправив ремень на шинели, неспешно пошел к платформе.
— Аникей, пригляди за моим конем, — попросил он топтавшегося у лошадей Аникушку.
Тот молча поглядел ему вслед, на будничном, хмуром Аникушкином лице озабоченность сливалась с обычной скукой. Петро шагал, глядя на свои сапоги, забрызганные охровой глинистой грязью, и раздумывая: зачем бы это он понадобился командиру полка? Внимание его привлекла небольшая толпа, собравшаяся в конце платформы у бака с кипятком. Он подошел, еще издали вслушиваясь в разговор. Человек двадцать солдат окружили рослого рыжеватого казака, стоявшего спиной к баку в неловкой, затравленной позе. Петро, вытянув голову, поглядел на смутно знакомое забородатевшее лицо, рыжеватого казака-атаманца, на цифру «52» на синем урядницком погоне; решил, что где-то и когда-то видел этого человека.