Том 3. Тихий Дон. Книга вторая
Шрифт:
— Как же это ты ухитрился? А еще гайку тебе нашивали… — злорадно допытывался у рыжеватого казака вольноопределяющийся с веснушчатым умным лицом.
— Что такое? — полюбопытствовал Петро, тронув плечо стоявшего к нему спиной ополченца. Тот повернул голову, ответил нехотя:
— Дизиртира пымали… Из ваших казаков.
Петро, усиленно напрягая память, пытался вспомнить, — где он видел это широкое рыжеусое и рыжебровое лицо атаманца. Не отвечая на назойливые вопросы вольноопределяющегося, атаманец редкими глотками тянул кипяток из медной кружки, сделанной из гильзы снаряда, прикусывая черным размоченным в воде сухарем. Далеко расставленные выпуклые глаза его щурились; прожевывая и глотая, он шевелил бровями, глядел вниз и по сторонам.
— Диковина вам? Пожрать не даете, сволочи! Что вы, людей не видали, что ль?
Солдаты засмеялись, а Петро, едва лишь услышал голос дезертира, сразу, как это всегда бывает, с поразительной отчетливостью вспомнил, что атаманец этот — с хутора Рубежина, Еланской станицы, по фамилии Фомин, и что у него еще до войны на еланской годовой ярмарке торговали Петро с отцом трехлетка-бычка.
— Фомин! Яков! — окликнул он, протискиваясь к атаманцу.
Тот неловким, растерянным движением сунул на бак кружку; прожевывая, глядя на Петра смущенными улыбающимися глазами, сказал:
— Не призна́ю, браток…
— С Рубежина ты?
— Оттель. А ты либо еланский?
— Я-то вёшенский, а тебя помню. С батей лет пять назад бычка у тебя торговали.
Фомин, улыбаясь все той же растерянной, ребячьей улыбкой, как видно, силился вспомнить.
— Нет, замстило… не упомню тебя, — с видимым сожалением сказал он.
— Ты в Пятьдесят втором был?
— В Пятьдесят втором.
— Убег, стал-быть? Как же это ты, братец?
В это время Фомин, сняв папаху, доставал оттуда потрепанный кисет. Сутулясь, он медленно сунул папаху подмышку, оторвал косой угол бумажки и только тогда прижал Петра строгим, влажно мерцающим взглядом.
— Невтерпеж, братушка… — сказал невнятно.
Взгляд этот кольнул Петра. Петро крякнул, вобрал в рот желтоватый ус.
— Ну, землячки, кончайте разговоры, а то через вас как бы мне не попало, — вздохнул, вскидывая винтовку, коренастый солдат-конвоир. — Иди-ка, папаша!
Фомин, торопясь, сунул в подсумок кружку, попрощался с Петром, глядя в сторону, и зашагал в комендантскую увалистой, медвежковатой роскачью.
На вокзале, в буфете бывшего первого класса, за столиком гнулись командир полка и два сотенных командира.
— Ты, Мелехов, заставляешь себя ждать, — полковник поморгал устало злобными глазами.
Петро выслушал известие о том, что сотня его поступает в распоряжение штаба дивизии и что необходимо усиленно присматривать за казаками, сообщая о всякой замеченной перемене в их настроении командиру сотни. Он, не сморгнув, глядел в глаза полковника, слушал внимательно, но в памяти неотступно, цепко, как приклеенные, держались мерцающий влажный взгляд Фомина и тихое «невтерпеж, братушка…»
Он вышел из парного теплого вокзала, направился к сотне. Здесь же, на станции, стоял полковой обоз второго разряда. Подходя к своей теплушке, Петро увидел обозных казаков и сотенного коваля. При взгляде на коваля у Петра выветрились из памяти Фомин и разговор с ним, он ускорил шаги с целью переговорить относительно перековки коня (в этот миг Петром уже владели будничные заботы и тревоги), но из-за красного угла вагона выступила женщина, нарядно покрытая белым пуховым шарфом, одетая не так, как одеваются в этих краях. Странно знакомый склад фигуры заставил Петра внимательней вглядеться в женщину. Она вдруг повернулась к нему лицом, заспешила навстречу, неуловимо поводя плечами, тонким, не бабьим станом. И, еще не различая лица, по этой вьющейся легкой походке Петро угадал жену. Колкий приятный холодок докатился до сердца. Радость была тем сильнее, чем неожиданней. Нарочно укоротив шаг, чтобы наблюдавшие
— Не ждал… — заикаясь, выговорил он, наконец.
— Голубок мой! То-то ты да переменился!.. — Дарья всплеснула руками. — Ты как будто чужой… Видишь, приехала проведать… Наши не пускали: «Куда тебя понесет?!» Нет, думаю, поеду, проведаю родимого… — тарахтела она, прижимаясь к мужу, заглядывая в глаза ему увлажненными глазами.
А у вагонов толпились казаки; глядя на них, покрякивали, перемигивались, нудились.
— Подвалило счастье Петру…
— Моя волчиха не приедет, отроилась.
— Там у ней без Нестера десятеро!
— Мелехов хучь бы своему взводу на ночужку бабу пожертвовал… На бедность на нашу… Кх-м!..
— Пойдемте, ребята! Кровью изойдешь, глядючи, как она к нему липнет!
В этот момент Петро не помнил, что собирался бить жену смертным боем, — ласкал ее на людях, гладил большим обкуренным пальцем писаные дуги ее бровей, радовался. Дарья тоже забыла, что только две ночи назад спала она в вагоне с драгунским ветеринарным фельдшером, вместе с ней ехавшим из Харькова в полк. У фельдшера были необычайно пушистые и черные усы, но ведь все это было две ночи назад, а сейчас она со слезами искренней радости обнимала мужа, смотрела на него правдивыми ясными глазами.
По возвращении из отпуска есаул Евгений Листницкий получил назначение в 14-й Донской казачий полк. В свой полк, в котором служил раньше и из которого ему пришлось еще до февральского переворота так позорно бежать, он не явился, а прямо заехал в штаб дивизии, и начальник штаба, молодой генерал с громкой донской дворянско-казачьей фамилией, легко устроил ему перевод.
— Я знаю, есаул, — говорил он Листницкому, уединяясь с ним в своей комнате, — что вам трудно будет работать в старой обстановке, потому что казаки настроены против вас, ваше имя для них одиозно, и, разумеется, будет благоразумней, если вы поедете в Четырнадцатый полк. Там исключительно славный подбор офицеров, да и казаки потверже, посерее — большинство из южных станиц Усть-Медведицкого округа. Там вам лучше будет. Ведь вы, кажется, сын Николая Алексеевича Листницкого? — помолчав, спросил генерал и, получив утвердительный ответ, продолжал: — Со своей стороны могу заверить, что мы ценим офицеров таких, как вы. В наше время даже среди офицерского состава большинство двурушников. Ничего нет легче, как переменить веру, а то и двум богам молиться… — горько закончил начштаба.
Листницкий с радостью принял перевод. В этот же день он выехал в Двинск, где находился 14-й полк, а через сутки уже представился командиру полка, полковнику Быкадорову, и с удовлетворением осознал правдивость слов начштаба дивизии: офицеры в большинстве — монархисты; казаки, на треть разбавленные старообрядцами Усть-Хоперской, Кумылженской, Глазуновской и других станиц, были настроены отнюдь не революционно, на верность Временному правительству присягали неохотно, в событиях, кипевших вокруг, не разбирались, да и не хотели разбираться: в полковой и сотенные комитеты прошли казаки подхалимистые и смирные… С радостью вздохнул Листницкий в новой обстановке.
Среди офицеров он встретил двух сослуживцев по Атаманскому полку, державшихся обособленно; остальные были на редкость сплочены, единодушны, открыто поговаривали о восстановлении династии.
Полк около двух месяцев простоял в Двинске, собранный в единый кулак и отдохнувший, подтянутый. До этого сотни, прикрепленные к пешим дивизиям, бродили по фронту от Риги до Двинска, но в апреле чья-то заботливая рука слила все сотни, — полк был наготове. Казаки, опекаемые суровым офицерским надзором, выходили на ученье, выкармливали лошадей, жили размеренной улиточной жизнью, оставаясь без всякого воздействия извне.