Том 3. Тихий Дон. Книга вторая
Шрифт:
Поужинали они вместе. Бунчук лег спать. Взволнованный, он долго не мог уснуть, курил, ворочался на жестковатом тюфяке, радостно вздыхал. С большим удовлетворением уходил он из трибунала, так как чувствовал, что еще немного — и не выдержит, надломится. Он докуривал четвертую папиросу, когда ему послышался легкий скрип двери. Приподняв голову, увидел Анну. Босая, в одной рубашке, скользнула она через порог, тихонько подошла к его койке. Через щель в ставне на оголенный овал ее плеча падал сумеречный зеленый свет месяца. Она нагнулась,
— Подвинься. Молчи…
Легла рядом, нетерпеливо отвела со лба тяжелую, как кисть винограда, прядь волос, блеснула задымленным синеватым огоньком глаз, грубовато, вымученно прошептала:
— Не сегодня-завтра я могу лишиться тебя… Я хочу тебя любить со всей силой! — и содрогнулась от собственной решимости: — Ну, скорей!
Бунчук целовал ее и с ужасом, с великим, захлестнувшим все его сознание, стыдом чувствовал, что он бессилен.
У него тряслась голова, мучительно пылали щеки. Высвободившись, Анна гневно оттолкнула его, с отвращением и брезгливостью спросила, задохнулась презирающим шепотом:
— Ты… ты бессилен? Или ты… болен?.. О-о-о, как это мерзко!.. Оставь меня!
Бунчук сжал ее пальцы так, что они слабо хрустнули, в расширенные, смутно черневшие, враждебные глаза врезал свой взгляд, спросил, заикаясь, паралично дергая головой:
— За что? За что судишь? Да, выгорел дотла!.. Даже на это неспособен сейчас… Не болен… пойми, пойми! Опустошен я… А-а-а-а…
Он глухо замычал, вскочил с койки, закурил. Долго, будто избитый, сутулился у окна.
Анна встала, молча обняла его и спокойно, как мать, поцеловала в лоб.
А через неделю Анна, пряча под его рукой свое зажженное огневым румянцем лицо, призналась:
— …Думала, израсходовался раньше… Не знала, что до дна вычерпала тебя работа.
И после этого Бунчук долго ощущал на себе не только ласку любимой, но и ее теплую, налитую вровень с краями материнскую заботливость.
В провинцию его не послали. По настоянию Подтелкова он остался в Ростове. В это время Донской ревком перекипал в работе, готовился к областному съезду Советов, к схватке с ожившей за Доном контрреволюцией.
За приречными вербами разноголосо гомонили лягушки. За бугром валилось через порог солнце. По хутору Сетракову рассасывалась предвечерняя прохлада. От домов на сухую дорогу падали огромные косые тени. Из степи пропылил табун. С выгона, перебрехиваясь новостишками, погоняя коров хворостинами, шли казачки. По проулкам босые и уже загоревшие казачата козлоковали в чехарде. Старики степенно сидели на завалинках.
Хутор отсеялся. Лишь кое-где досевали просо и подсолнухи.
Возле одного из крайних дворов сидели на сваленных дубах казаки. Хозяин куреня, рябой батареец, рассказывал о каком-то случае из германской войны. Собеседники — старик сосед и зять его молодой кучерявый казачок, — молча слушали. С крыльца сошла хозяйка, высокая,
До слуха сидевших на дубах казаков дошел звонкий бег молочной струи по стенкам цыбарки. Хозяйка подоила коров, прошла в курень; чуть изгибаясь, в левой руке, согнутой по-лебединому, несла полную цыбарку молока.
— Сема, ты б пошел телка поискать! — певуче крикнула она с порожков.
— А Митяшка где ж? — отозвался хозяин.
— Холера его знает, убег.
Хозяин неторопливо поднялся, пошел к углу. Старик с зятем тоже направились было домой. С угла хозяин окликнул:
— Гляко-сь, Дорофей Гаврилыч! Поди сюда!
Старик и зять его подошли к казаку. Он молча указал в степь. По шляху багровым шаром катилась пыль, за ней двигались ряды пехоты, обоз, конные.
— Войско, никак? — дед изумленно прижмурился и положил на белые брови ладонь.
— Что б такое, что за люди? — встревожился хозяин.
Из ворот вышла его жена, уже в накинутой на плечи кофтенке. Она глянула в степь, растерянно ахнула:
— Чтой-то за люди? Исусе Христе, сколько их много!
— Недобрые, видать, люди…
Старик затоптался на месте и пошел к своему двору, зятю сердито крикнул:
— Ступай на баз, нечего глядеть!
К концу проулка бежали ребятишки и бабы, кучками шли казаки. В степи, в версте расстояния от хутора, тянулась по шляху колонна; до дворов доплескивало ветром невнятный гул голосов, конское ржанье, перегуд колес.
— Это не казаки… Не нашенские люди, — сказала казачка мужу.
Тот повел плечом.
— Конешное дело, не казаки. Кабы не немцы были?! Нет, русские… Гля, красный лоскут у них!.. Ага, вот оно что…
Подошел высокий атаманец-казак. Его, как видно, трепала лихорадка: был он песочно-желт — как в желтухе валялся, одет в шубу и валенки. Он приподнял косматую папаху, сказал:
— Вишь, хорухвь ихняя какая?.. Большевики.
— Они.
От колонны отделилось несколько всадников. Они в намет поскакали к хутору. Казаки, переглянувшись, молча стали расходиться, девки и ребятишки брызнули врассыпную. Через пять минут проулок вымер. Конные кучей вскакали в проулок, — горяча лошадей, подъехали к дубам, на которых четверть часа назад сидели казаки. Хозяин-казак стоял возле ворот. Передний из всадников, по виду — старший, на караковом коне, в кубанке и с огромным красным шелковым бантом на защитной, опоясанной боевыми ремнями, рубахе, подъехал к воротам: