Том 4. Аскетическая проповедь
Шрифт:
И все же Бочков не застыл на позициях своей молодости. С 1850-х годов он внимательно следил за новейшей русской литературой, и его суждения о произведениях отличаются нестандартностью, свежестью и… сочетанием трудно сочетаемого. Бочков высоко ставит духовные стихи старика Федора Глинки [1667], ему импонируют обработки христианских легенд Аполлона Майкова [1668], круг его литературных знакомств 1860-х годов ограничивается в основном религиозными писателями — Игнатием Брянчаниновым, А. П. Бащуцким и монашествующей поэтессой Марией (Е. Н. Шаховой). В то же время он горячий и неизменный поклонник поэзии Николая Некрасова. «Рад, что вы прочли Некрасова, — писал он Е. Н. Шаховой. — Это поэт современный: много правды, много теплого, неподдельного чувства в его прекрасных живых стихах. Он глубже проникнут народным русским горем, нежели бывшие великие поэты, не знавшие народного быта и не слыхавшие этого великого
Бочков высоко ставит Ивана Никитина и в то же время не приемлет Владимира Бенедиктова: «Он редко извлекал слезы, пленяясь собою, своею блестящею, рассыпною музыкою: это не Глинка поэзии. Но богатство и блеск его созвездий в свое время изумляли многих. Никитин своею эпитафиею («Вырыта заступом яма глубокая…» — С. И.) превзошел все литературное — модное и салонное; плач его над своею могилою чистыми, верными звуками большого сердца — не литература и не сочинение, а истинная поэзия природы. Конечно, и у Никитина нет христианского вышеестественного чувства: верующий не сказал бы его бесподобных стихов; но как сын степей он запел над собою жалобным голосом горюющей птицы. Но христианство доселе не имело поэта» [1671].
Для Бочкова идеал — возвышенная религиозная поэзия, утверждающая великие христианские истины, однако в современной литературе ему ближе всего Некрасов и Никитин. Бочков высоко ставил романы Ф. М. Достоевского о петербургских трущобах — это «верная картина модного Петербурга, который, как и утроба наша, исполнен нечистотами, хотя и покрывают их кринолинами» [1672]. Во всех этих утверждениях проявляется и глубокий стихийный демократизм Бочкова, не противоречивший его глубокой религиозности; и в то же время его симпатии склонялись к реализму, принципам которого Бочков часто следовал в своих собственных произведениях.
Эти литературные симпатии и антипатии Бочкова, без сомнения, оказали влияние на его собственное творчество. Оно весьма обширно и многообразно. В 1850–1860-е годы Бочков писал труды из истории Русской Церкви, главным образом, по проблемам монашества и монастырской жизни. Он создает всевозможные записки о своей жизни, а также литературные портреты деятелей Церкви [1673]. Из-под пера Бочкова выходят {стр. 590} публицистические статьи с критикой внутренних порядков Российской Империи [1674]. Создает он и рассказы о монашеской жизни. Наилучший из них — «Сон болящей монахини Мелании»; в основу рассказа положено описание двух видений героини, построенных на контрасте: первый сон — об идеальном прекрасном монастыре, второй — о некоей страшной неволе [1675]. Наиболее ценную часть творческого наследия Бочкова составляют поэтические свершения.
Поэзия Бочкова дошла до нас далеко не полностью и в свое время не попала в печать — осталась в рукописях [1676]. Сам о. Антоний утверждал, что своих стихов «никогда не назначал для печати» [1677], в чем можно и усомниться: в одном из писем к Е. Н. Шаховой имеется указание на то, что Бочков все же посылал свои стихи в «Странник» и другие журналы, но там их отвергали [1678]. Действительно, стихи Бочкова, как он сам признавался, «не в духе нашего времени» и относятся к «исключительному роду» в поэзии тех дней [1679], то есть никак не вписываются в общее русло поэзии 1860-х годов, даже в картину тогдашней духовной поэзии в той мере, в какой мы можем о ней судить по публикациям в «Домашней беседе» и в других подобных изданиях. Но тем интереснее такая литература для нас.
Бочков писал стихи и в молодости, но тогда это были либо альбомные мелочи, либо переводы с французского. Если верить его собственным признаниям, с середины 1830-х годов Бочков замолчал и лишь с 1851 года вернулся к поэзии, написал несколько переложений из Четий-Миней [1680]; к 1852 году относится его стихотворение, посвященное старцу Леониду [1681]. {стр. 591} Основной же корпус дошедших до нас стихотворений Бочкова относится к 1860-м годам. Сохранились две большие подборки его стихов, в значительной мере повторяющие друг друга. Подборка, хранящаяся в Центральном Государственном Историческом архиве, содержит 59 произведений, а подборка из Рукописного отдела Института русской литературы (Пушкинского Дома) — 47, включая и отдельные отрывки из более крупных вещей.
Свою поэзию Бочков воспринимал как поэзию христианскую
При всем том у Бочкова почти нет философско-религиозных стихов. «Христианскую философию и Богословие откровенно редко можно вылить в стихи, — признавался Бочков, и тут же добавлял: — Я в себе чувствую способность более к юродству, нежели к премудрости» [1683]. В другом письме 1860-х годов Бочков заметил: «…B последние годы моей жизни я отказался от попыток писать что-либо духовное, церковное, а перехожу в детство, хотя и не в евангельское: люблю шутки, смех и пустяки. К последнему роду принадлежат и письма мои» [1684]. Поэтому монашеская поэзия Бочкова носит достаточно специфический и совершенно не укладывающийся в традиционные рамки характер.
Конечно, кое-что тут объясняется особенностями дарования Бочкова. Он явно тяготел к описательной поэзии, к жанру эпического стихотворения. У Бочкова почти нет чистой лирики (как и лирики философской), в немногочисленных его коротких стихотворениях всегда присутствует эпический {стр. 592} элемент. Он и сам осознавал эту особенность своего таланта: «Для меня картины легче лиризма. Истинный поэт соединяет те и другие» [1685].
Многое в произведениях Бочкова навеяно его впечатлениями от тогдашней монашеской жизни, отражая и тот дух критики, которым отмечены его письма. Оттого-то так и сильна сатирическая струя в поэзии Бочкова. Причем поэт даже тяготился своим сатирическим даром: «Страшно становится за себя и за ответственность пред Судиею, а удержаться не могу: сатира так и каплет с пера, и я премножество отгонял и уничтожил своих стихов в этом желчном роде. Разумеется, оправдаться могу лишь тем, что жизнь представляет несравненно более картин унижения, нежели возвышения. Петербургские трущобы и романы Достоевского чрезвычайно полезны не только праздным умам, но и самому правительству» [1686]. Далее следует уже приведенный выше отзыв о романах Достоевского. Отвечая на призыв матери Марии (Е. Н. Шаховой) писать в стиле плачей библейских пророков, Бочков заметил, что, увы, жизнь дает материал не для плачей, а для сатиры: «Теперь перенеситесь в комедию наших времен: курение дыма, пары, телеграфы, стук, треск; суета, болтовня, торопливость, пресса; журналы, всемирные названные опекуны и печальники человечества — всё стремится с шумом <…> Где и как будет говорить пророк? <…> О чем ему говорить, о чем плакать? Не о Петербурге ли, где, решительно скажу, нет места Христу голову подклонить <…> Поэтому и появляются наши Фонвизины, Грибоедовы, Гоголи. Вот пророки времен наших» [1687]. «Я не могу по слабости истощенного ума писать ничего возвышенного» [1688]. Последнее утверждение, конечно, не совсем справедливо: Бочков умел писать и «возвышенно», когда обращался к высоким темам, к описанию природы, но, пожалуй, действительно наибольшие удачи его ожидали на другом пути.
Всё поэтическое наследие Бочкова можно разделить на эпические произведения, рисующие положительные начала в жизни, близкие авторскому идеалу. Эти начала автор ищет почти исключительно в прошлом. Сюда относятся поэмы и стихотворения на библейские и евангельские притчи («Гефсимания», «Новая жертва» и др.), на исторические сюжеты {стр. 593} (сохранившаяся лишь в отрывках большая поэма о восстании афонских монахов против турецкого ига в 1821 году; «Тивериада»; «Мститель» и др.) и в особенности многочисленные обработки преданий о святых, частью заимствованных из Пролога, Четий-Миней и других древнехристианских источников, частью же из устных сказаний, слышанных самим автором в его многолетних хождениях по монастырям («Живой плач», «Тихфинский пещерник», «Вонифатий и Аглаида», «Старинные гусли», «Пустынник и Ангел», «Пролог», «Чудо святителя Николая о ковре», «Примирение по смерти» и др.). В последнем цикле произведений весьма ощутимо влияние оптинского старчества, реального образа жизни оптинских подвижников. Идеал христианского жития, который утверждается в этих произведениях, достаточно близок их образу жизни. Не случайно старец Леонид стал героем одного из стихотворений Бочкова. Героем одной из лучших своих поэм «Живой плач» (1864) Бочков вывел валаамского юродивого Антона Ивановича Зиновьева, хорошо знакомого о. Феодору и о. Леониду [1689]. Именно в этих людях поэт находит воплощение истинной святости, столь редкой в те дни.