Том 4. Богомолье
Шрифт:
Все хвалят, и так всем радостно, что есть и теперь подвижники. И Брехунов говорит, что если уж по-настоящему сказать, то лучше богомольной жизни ничего нет. Он давно при этом деле находится и видит, сколько всякого богомольного народа, — душа прямо не нарадуется!
Мы пьем чай очень долго. Федя давно напился и читает нам «Житие», нараспев, как в церкви. Домна Панферовна сидит, разваливши рот, еле передыхает, — по самое сердце допилась. Анюта все пристает к ней, просит: «Бабушка, пожалуйста, не помри — смотри… у тебя сердце выскочит, как намедни!» А с ней было плохо на масленице, когда она тоже допилась у нас и много блинков поела. Она все потирает сердце, говорит: чай это крепкий такой. Горкин говорит: пропотеешь — облегчит,
Мы идем из садика черным ходом, а навстречу нам летит с лестницы половой-мальчишка с разбитым чайником и трет чего-то затылок. На ухе у него кровь. Брехунов стоит наверху с салфеткой и кричит страшным голосом: «Голову оторву!..» — и еще нехорошие слова. Он видит нас и кричит: «С ими нельзя без боя… все чайники перебили, подлецы!» И щелкает салфеткой.
— Видал фокус? — спрашивает он меня. — Как щелкну да перейму — кончиком мясо вырву! И меня так учили. По уху щелкнут — с кровью волосья вырвут! Не на чем показать-то…
Я боюсь. Федя говорит — Михаила Панкратыч велит показать трактир, как там расписано. Брехунов берет меня за руку и ведет в большую комнату, в синий дым. Тут очень шумно, за столиками разные пьют чай. Брехунов подносит меня к прилавку, за которым все чайники на полках, словно фарфоровые яйца, и говорит: «Вот какие мальчишки-то бывают!» Я вижу очень полную, с круглым, белым лицом, как огромный чайник, Светловелосую женщину. Она сидит за прилавком и пьет чай с постными пирогами. Тут и Домна Панферовна, пьет чай с вареньем, и сидит много девочек на ящиках, побольше и поменьше, все белобрысые, с голубыми гребенками на головках, и у всех в кулаке по пирогу. Брехунов ставит меня на прилавок у пирогов и повторяет: «Вот какие бывают!» Мне стыдно, все на меня глядят, а на мне пыльные сапожки, а тут пироги и девочки. Женщина смотрит ласково и будто грустно, гладит мою руку и перебирает пальцы, спрашивает, сколько мне лет, знаю ли «Отче наш», сажает к себе на колени и дает ложечку варенья. Все девочки глядят на меня, как на какое чудо. Брехунов барабанит пальцами и тоже смотрит. Женщина спрашивает его, можно ли мне дать пирожка. Он говорит — обязательно можно! — и велит еще дать изюмцу и мятных пряников. Она насыпает мне полные карманы и все хочет поцеловать меня, но я не даюсь, мне стыдно.
Брехунов носит меня над головами, над столами, в пареном, дымном воздухе, показывает мне канареечек и как хорошо расписано. Я вижу лебедей на воде, а на бережку господа пьют чай и стоят, как белые столбики, половые с салфетками. Потом нарисована дорога, и по ней, в елочках, идут богомольцы в лапотках, а на пеньках сидят добрые медведи и хорошо так смотрят. Я спрашиваю — это святые медведи, от Преподобного? Он говорит — обязательно святые, от Троицы, а грешника обязательно загрызут. Только Преподобного не трогали. И показывает мне самое главное — «мытищинскую воду». Это большая зеленая гора, в елках, и наверху тоже сидят медведи, а в горе ввернуты медные краны, какие бывают в банях, и из них хлещет синими дугами «мытищинская вода» в большие самовары, даже с пеной. Потом он показывает огромный медный куб с кипятком, откуда нацеживают в чайники. И говорит:
— И еще одну механику покажу, стойку! нашу.
Он отводит меня к грязному прилавку, где соленые огурцы и горячая белужина на доске, а на подносе много зеленых шкаликов. Перёд стойкой толпятся взъерошенные люди, грязные и босые, сердито плюются на пол и скребут ногой об ногу, Брехунов шепчет мне:
— А это пьяницы… их Бог наказал.
Пьяницы стучат пятаками и кричат нехорошие слова. Мне страшно, но тут я слышу ласковый голос Горкина:
— Пора и в дорогу, запрягаем.
Он видит, на что мы смотрим, и говорит строгим голосом:
— Так не годится, Прокоп Антоныч… чего хорошего ему тут глядеть!
Он сердито тянет меня и почти кричит: «Пойдем, нечего тут глядеть, как люди себя теряют… пойдем!»
Горкин расстроен чем-то. Он сердито увязывает мешок, кричит на Федю и на Домну Панферовну: «Пустить без себя нельзя… по-мошники… рублишко бы за брехню сорвать, на то вас станет!..» Домна Панферовна хватает саквояж, кричит Анюте: «Ну, чего рот раззявила, пойдем!» — кричит Горкину: «Развозился, без тебя и дороги не найдем, как же!..» — и бежит с зонтиком, в балахоне. За ней испуганная Анюта с узелочком. Горкин кричит вдогонку: «Ишь шпареная какая… возу легче!» Федя не шелохнется, Брехунов стоит-поглядывает. У Горкина лицо красное, дрожат руки. Он выбрасывает на столик три пятака, подвигает их к Брехунову, а тот отодвигает и все говорит: «Это почему ж такое?.. из уважения я, как вы мои гости… Да ты счумел?!» Горкин кричит, уже не в себе:
— Мы не гости… «го-сти»! Одно безобразие! нагрешили с короб… На богомолье идем, а нам пьяниц показывают! Не надо нам угощения!.. И я-то дурак, запился…
Брехунов говорит сквозь зубы: «Как угодно-с», — и стучит пятаками по столу. Лицо у него сердитое. Мы идем к забору, а он вдогонку:
— И вздорный же ты, старик, стал! И за что?! И шут с тобой, коли так!
Что-то звякает, и я вижу, как летят пятаки в забор. Горкин вдруг останавливается, смотрит, словно проснулся. И говорит тревожно:
— Как же это так… негоже так. Говею, а так… осерчал. Так отойтить нельзя… как же так?..
Он оглядывается растерянной дергает себя за бородку, жует губами.
— Прокоп Антоныч, — говорит он, — уж не обижайся, прости уж меня, по-хорошему. Виноват, сам не знаю, что вдруг?.. Говеть буду у Троицы… уж не попомни на мне, сгоряча я чтой-то, чаю много попил, с чаю… чай твой такой сердитый!..
Он собирает пятаки и быстро сует в карман. Брехунов говорит, что чай у него самолучший, для уважаемых, а человек человека обидеть всегда может.
— Бывает, закипело сердце. Чай-то хороший мой, а мы-то вот…
Они еще говорят, уже мирно, и прощаются за руку. Горкин все повторяет: «А и вправду, вздорный я стал, погорячился…» Брехунов сам отворяет нам ворота, говорит, нахмурясь: «Пошел бы и я с вами подышать святым воздухом, да вот… к навозу прирос, жить-то надо!» — и плюет в жижицу в канавке.
— Просвирку-то за нас вынешь? — кричит он вслед.
— Го-споди, да как же не вынуть-то! — кричит Горкин и снимает картуз. — И выну, и помолюсь… прости ты нас, Господи! — И крестится.
Долго идем слободкой, с садами и огородами. Попадаются прудики; трубы дымят по фабрикам. Скоро вольнее будет: пойдут поля, тропочки по лужкам, лесочки. Долго идем, молчим. Кривая шажком плетется. Горкин говорит:
— А ведь это все искушение нам было… все он ведь это! Господи, помилуй…
Он снимает картуз и крестится на белую церковь, вправо. И все мы крестимся. Я знаю, кто это — он.
Впереди, у дороги, сидит на травке Домна Панферовна с Анютой. Анюта тычется в узелок, — плачет? Горкин еще издали кричит им: «Ну, чего уж… пойдемте, с Господом! по-доброму, по-хорошему…» Они поднимаются и молча идут за нами. Всем нам как-то не по себе. Антипушка почмокивает Кривой, вздыхает. Вздыхает и Горкин, и Домна Панферовна. А кругом весело, ярко, зелено. Бредут богомольцы — и по большой дороге, и по тропкам. Горкин говорит — по времени-то девятого половина, нам бы за Ростокиным быть, к Мытищам подбираться, а мы святое на чай сменяли, — он виноват во всем.