Том 4. Художественные произведения 1842-1846
Шрифт:
– Потому что мы жили далеко друг от друга; мы с ним были дружны, потому что раз виделись в пятнадцать лет. И при этом мелькнувшем свидании я заслонил воспоминаниями замеченную мною разность нашу.
– Так вы видели его после того, как он отправился в Швецию?
– Один раз.
– Где?
– В местах, где он кончил жизнь.
– И давно?
– С год тому назад.
– Вот, вместо ваших мрачных слов лучше расскажите нам ваше свидание с стариком.
– С большим удовольствием; мне хочется им заниматься, мне весело говорить об нем. Дело было вот как.
В начале прошлого года я приехал из южной Франции в Женеву. Зачем? Трудно объяснить. Мне не хотелось ехать в Париж, потому что я там ничего не успевал делать и потому что я там постоянно страдал завистью: все кругом заняты, хлопочут из дела, из вздора, а я читаю в кофейных газеты и хожу благосклонным, но посторонним зрителем. В Женеве я прежде не был; город тихий, в стороне, а потому я и избрал ее зимней квартирой; я собирался там заняться политической экономией и на досуге обдумать, что делать на будущее
Раздосадованный, я бросил мои поиски; занятья не клеились, дело было ранней весною, погода стояла ясная и прохладная; скитальческая жизнь моя оставила во мне страсть к бродяжничеству: я решился сделать несколько маленьких путешествий пешком по окрестностям Женевы. Дорога имеет на меня страшное влияние: я оживаю на дороге, особенно пешком или верхом. Экипаж стучит, развлекает, присутствие возчика разрушает одиночество; но один, верхом или с палкой в руке, идешь, идешь; дорога ниткой вьется перед глазами, куда-то пропадая, и никого вокруг, кроме деревьев, да ручья, да птицы, которая спорхнет и пересядет… удивительно хорошо! Иду я раз таким образом в нескольких милях от Женевы, долго шел я один… вдруг с боковой дороги вышли на большую человек двадцать крестьян; у них был чрезвычайно жаркий разговор, с сильной мимикой; они так близко шли от меня и так мало обращали внимания на постороннего, что я мог очень хорошо слышать их разговор: дело шло о каких-то кантональных выборах; крестьяне разделились на две партии, – завтра надобно было подать окончательные голоса; видно было, что вопрос, их занимавший, поглощал их совершенно: они махали руками, бросали вверх шапки. Я сел под дерево, ватага избирателей прошла, и долго еще доносились до меня отрывки демагогических речей и консерваторских возражений. Меня всегда терзает зависть, когда я вижу людей, занятых чем-нибудь, имеющих дело, которое их поглощает… а потому я уже был совершенно не в духе, когда появился на дороге новый товарищ, стройный юноша, в толстой блузе, в серой шляпе с огромными полями, с котомкой за плечами и с трубкой в зубах; он сел под тень того же дерева; садясь, он дотронулся до края шляпы; когда я ему откланялся, он снял свою шляпу совсем и стал обтирать пот с лица и с прекрасных каштановых волос. Я улыбнулся, поняв осторожность моего соседа: он потому не снял прежде шляпы, чтоб я не подумал, что это для меня. Посидевши, молодой человек обратился ко мне и спросил:
– Куда идет ваша дорога?
– Мне труднее отвечать вам, нежели вы думаете; я просто иду куда глаза глядят.
– Вы, верно, иностранец?
– Я русский.
– У! Из какой дали… чай, у вас теперь страшные морозы?..
Известное дело, что ни один иностранец не может говорить о России, не упомянув о морозе и о скорой почтовой езде, несмотря на то, что пора было убедиться, что ни особенно страшных морозов нет, ни сказочной езды.
– Да, теперь в Петербурге зима.
– А как вам нравится наш климат? – спросил швейцарец с гордостью.
– Хорош, – отвечал я. – Вы здешний уроженец?
– Да, я родился недалеко отсюда и иду теперь из Женевы на выборы в нашем местечке; я еще не имею права подать голос в собрании, но зато у меня остается другой голос, который не пойдет в счет, но который, может быть, найдет слушателей. Если вам все равно, пойдемте со мной; дом моей матери к вашим услугам, с сыром и вином; а завтра посмотрите, как наша сторона одержит верх над стариками.
«Ого, да это радикал!» – подумал я, снова окинув глазами моего соседа.
– Пойдемте к вам, – сказал я ему, подавая руку, – мне все равно.
– Вам, чай, любопытно посмотреть на выборы; ведь у вас дома выборов нет?
– Кто это вам сказал? – отвечал я. – У вас в школе, верно, был прескверный учитель географии; очень много, напротив: и дворянские, и купеческие, и мещанские, и сельские, даже в помещичьих деревнях начальник называется выборным.
Юноша покраснел.
– Я учился географии давно, – сказал он, – и не очень долго. А учитель наш, несмотря на все уважение, которое имею к вам, отличнейший человек; он сам был в России, и, если хотите, я познакомлю вас с ним; он такой философ, мог бы быть бог знает чем и не хочет, а хочет быть нашим учителем.
– Очень благодарен, – отвечал я, не имея ни малейшего желания увидеться с каким-нибудь полевым педантом.
– А он, точно, был в вашей стороне.
– Где же?
– В Петербурге и в Москве.
– А как его фамилия?
– Мы его зовем p`ere Joseph [46] .
– P`ere Joseph! – повторил я, не веря ушам своим.
– Ну, да что ж тут удивительного? – возразил мой товарищ.
Довольно сказать, после двух-трех вопросов я совершенно убедился, что p`ere Joseph – именно мой Жозеф. Мы удвоили шаги. Молодой человек не мог довольно нарадоваться, что доставил мне такое неожиданное удовольствие, и еще более тому, что он доставит его и Жозефу, которого любил и уважал безмерно. Я расспрашивал его об образе жизни старика и из всех подробностей увидел, что он остался тот же, простой, благородный, восторженный, юный; я понял из рассказа, я обогнал Жозефа в совершеннолетии, что я старее его. Прошло пять лет с тех пор, как он принял на себя должность старшего учителя и заведователя школы; он делал
46
дядюшка Жозеф (франц.). – Ред.
– Что же ты делал все это время, Вольдемар?
Я рассказал ему всю историю моих неудач и заключил тем, что, конечно, жизнь моя могла бы лучше разыграться, но я не раскаиваюсь; если я потерял юношеские верования, зато приобрел взгляд трезвый, может, безотрадный, грустный, но зато истинный.
– Вольдемар, – возразил старик, – бойся предаваться слишком трезвому взгляду, – как бы он не охладил твоего сердца. не потушил бы в нем любви! Многого я не предвидел в твоей жизни; тяжко тебе было, но не должно же тотчас класть оружие; достоинство жизни человеческой в борьбе… награду надобно выстрадать.
Я уж тогда смотрел попроще на дела житейские, однако слова старика сильно подействовали на меня.
– Скажите-ка, p`ere Joseph, лучше что-нибудь о себе, как вы провели эти годы? Моя жизнь не удалась, по боку ее. Я точно герой наших народных сказок, которые я, бывало, переводил вам, ходил по всем распутьям и кричал: «Есть ли в поле жив человек?» Но жив человек не откликался… мое несчастье!.. А один в поле не ратник… Я и ушел с поля и пришел к вам в гости.
– Рано, рано сдался, – заметил старик, качая головой. – Что я могу рассказывать о себе? Моя жизнь идет тихонько. Оставивши ваш дом, я жил в Швеции, потом уехал с одним англичанином в Лондон, года два учил его детей; но мой образ мыслей так расходился с мнениями почтенного лорда, что я оставил его. Мне захотелось домой, и я прямо оттуда приехал в Женеву; в Женеве я не нашел никого, кроме мальчика, сестрина сына. Думал, думал, что начать под конец жизни, – а тут открылось место учителя в здешней школе, я принял его и чрезвычайно доволен моими занятиями. Нельзя, да и не нужно всем выступать на первый план; делай каждый свое в своем кругу, – дело везде найдется, а после работы спокойно заснешь, когда придет время последнего отдыха. Наша жажда видных и громких общественных положений показывает великое несовершеннолетие наше, отчасти неуважение к самому себе, которые приводят человека в зависимость от внешней обстановки. Поверь, Вольдемар, что это так.
В этом тоне разговор наш продолжался с час.
Тронутый свиданьем, я был чрезвычайно восприимчив, чрезвычайно хорошо настроен; мне были доступны все юные, полузабытые мечты. Я смотрел на лицо Жозефа, совершенно спокойное, безмятежное, и мне стало тяжело за себя, меня давило мое совершеннолетие, и как он был хорош! Старость имеет свою красоту, разливающую не страсти, не порывы, но умиряющую, успокоивающую; остатки седых волос его колыхались от вечернего ветра, глаза, одушевленные встречею, горели кротко; юно, счастливо я смотрел на него и вспоминал католических монахов первых веков, так, как их представляли маэстры итальянской школы. И те были юны, думал я, с сединами своими и он юи, а я стар; зачем же я узнал так много, чего они не знали? Жозеф взял меня за руку, вставая, чтоб идти в комнату, и с глубокой любовью повторил: «Пора домой, Вольдемар, пора домой!» Я остался у него ночевать. Всю ночь меня мучили тысячи проектов и планов. Пример Жозефа был слишком силен: он, без средств, старик, создал себе деятельность, он был покоен в ней, – а я, par d'epit [47] , оставил отечество, шляюсь чужим, ненужным по разным странам и ничего не делаю… На другое утро я объявил старику, что отправляюсь прямо в NN служить по выборам. Старик расплакался и, положивши руку свою мне на голову, сказал: «Ступай, друг мой, ступай. Ты увидишь – человек, прямо и благородно идущий на дело, много сделает, и, – прибавил старик дрожащим голосом, – да будет спокойствие на душе твоей». Мы расстались; я отправился в NN, а он на тот свет. Вот и все. Это было последнее юношеское увлечение; с тех пор я покончил мое воспитание.
47
с досады (франц.). – Ред.