Том 4. Лунные муравьи
Шрифт:
Возмущаясь, находили, что на суде он мог бы держать себя смелее, смелее говорить – не о себе, конечно, о «деле»… Бросить им в лицо «святую правду дела», как другие, многие, перед ним…
Кто-то упомянул о слухах свидания его с матерью убитого. Говорил ли он с ней? Да и было ли?
И никто ничего толком не понимал. Спорили.
Вдруг девушка, черненькая, некрасивая, маленькая, вскочила. Крикнула тонко и прерывисто:
– Да молчите! Молчите лучше о нем! Как же вы не знаете, отчего не ушел? Куда бы он ушел? Ведь он всю душу свою отдал, всю,
Она заплакала, по-детски отошла в угол и там плакала.
Никто не понял ее. Она бессвязно, плача, говорила. Но никто не сказал ничего. Затихли. Замолкли.
А там все произошло по порядку, совсем обычно, совсем, как всегда.
Повезли, везли долго, привезли. Опять заперли. Дали обедать. Дали бумаги, чернил, но он не писал. Приходили разные люди, уходили. Он молчал.
Пришел священник, обыкновенный. Сел, вздыхал, что-то говорил. Потом вздохнул в последний раз и ушел.
Так наступила ночь. Он лег, закрылся и спал.
Утром, но до свету, пришел к нему человек, разбудил, взял и повел его вон. Шли и другие. На морозе стояло много людей.
Прежний священник опять подошел, говорил опять и совал к губам, близко, холодный металлический крест. А потом приподняли, накинули белое на голову и повесили. И он умер.
Уверенная
Главное – пахло пивом.
Сверху лежали самые разнородные запахи: и пыль, и папиросы, и дешевые помадные духи, и пот, и даже острая монашка – амбра, которой, очевидно, с заботой только что накурили; но все эти запахи были на подкладке пивного, – гордого здешнего царя. Он не бросался в нос, он незаметно обвивал и пронизывал, источался из стен этой большой яркой залы. И он был тягучий, мутный, тихо подсасывающий, весь рвотный.
Впрочем, и к нему можно было привыкнуть.
По красным, с золотыми разводами, стенам горели лампы. Хотя заведение было не из плохеньких и дешевых, все же дом стоял на окраине, и дом старый, – электричества не было. Лампы горели под сеточками, ярко, бело до зелени.
Барышни, зная этот свет, румянились осторожнее, нежнее, что было даже модно. А зала казалась такой веселой и пышной от яркости.
В углу играли на рояле. Народу было еще немного. Несколько барышень ходили по комнате, сцепившись руками и откидывая на поворотах длинные хвосты. У окон за столиками кое-кто уже сидел, пили. Что говорили – от бренчащей музыки не было слышно.
Вдруг ввалилась сразу целая куча гостей. Сошлись вместе нечаянно, компании были разные. Несколько чиновников в подвыпитии, но все-таки скромных, которые тотчас же беспрепятственно прошли в дальний угол; за ними – толстый господин в цилиндре набок, большебородый, явно купец из крупных; его окружала своя толпа. Все были сильно пьяны.
Барышни подошли к ним. Купец тотчас
– Пожалуйста, господин, вы с места в карьер у нас не скандальте. Здесь приличный дом, а не конюшня. Будьте повежливей, а то и об выходе попрошу.
Купец остолбенел от оскорбления, а потом заорал еще пуще, и уже ничего нельзя было разобрать. Один из сопровождавших его подскочил к хозяйке и что-то зашептал, после чего она сбавила тон, стала улыбаться и успокаивать купца. Но он и сам так же внезапно успокоился, как рассердился, умолк, и все они прошли к дальнему столику. Столики друг от друга были отделены жардиньерками с искусственным плющем.
Хозяйка, удаляясь, сказала, однако:
– Пожалуйста, все-таки, чтобы приличнее. У нас гости такие приличные…
За купцовской компанией вышли в дверь два студента-технолога. Домбровский – черный, худощавый, высокий, и Богомолов, низенький плотный блондин с наивным выражением пухлого, розового лица, в очках.
Оба они были навеселе, но Домбровский шел твердо и упруго, а Богомолов уже начал раскисать.
Барышни, которые ходили, сцепившись руками, почти все присоединились к купеческой компании. Туда лакей пронес, растопырив пальцы, много маленьких и больших бутылок.
Барышни, впрочем, выходили все новые. Домбровский, зорко и уверенно оглядев комнату, направился к столику рядом с купеческим, отделенному от него жардиньеркой.
– Чего спросим? Коньяку? Ведь не пива же. Дули-дули… Милочка, – обратился он к подошедшей барышне, – ты какая такая? Я тебя здесь не видал… Присядьте, душенька, мы люди мирные.
Девушка, подошедшая к ним, была совсем молоденькая, с пухлыми губами сердечком, еще робкая. Свежая, немного анемичная.
Она, неловко подобрав пышное платье, присела к студентам.
– А, вот она, королева здешняя! – закричал в эту минуту Домбровский, ловя за платье другую девушку, которая с деловым видом, быстро, проходила мимо. – Виктуся! Прошу, пани! Пожалуйте!
– Цо? – отозвалась девушка в рассеянности, не глядя. Потом взглянула.
– А, пан Домбровский! Ну постойте же, пустите же.
– Не пущу, садись к нам. За тебя только и ездить сюда стоит, ну вот ей же Богу.
Домбровский, обрусевший поляк, в подвыпитии совсем почти терял свою польскую слащавость, хотя в обыкновенное время весьма гордился своим происхождением.
Виктуся улыбнулась, остро и внимательно оглянула залу и, убедившись, вероятно, что ей спешить некуда, все заняты и все прилично, села на стул против Домбровского.
– А я товарища нынче привел, – продолжал Домбровский. – Славный малый, только филозоф и кисляй. Он у вас еще не был. Ты его пригрей. Хотел ему раньше о тебе рассказать, да не пришлось.
Робкая девушка, пришедшая ранее, подвинула свой стул к Виктусе и почти с обожанием подняла на нее голубые, немного водянистые глаза.