Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна
Шрифт:
Петя разбудил меня вечером на смену.
– Явзора?
– Лавела!
Большое село, дом к дому у самой воды, на домах деревянные коньки, птицы, олени. Пахнет немного жильем, но звуков нет никаких, северные села молчаливы так же, как лес, и даже собаки не лают: эти охотничьи лайки в деревнях ко всем людям относятся одинаково приветливо и злы только в лесу: там уж к хозяину чужого человека они не допустят.
В Лавеле возле бани нас приветствует могучий человек с большой рыжей бородой, совсем голый.
– С легким паром! – приветствуем мы великана с розовым телом.
– Милости просим, – отвечает хозяин.
Париться в бане на Севере так приятно, что и надо бы свой правдивый рассказ вести от бани до бани. Но греть тело и остывать на воде холодной ночью нам показалось
Оказывается, до двадцать седьмого года здесь поперечной пилы вовсе не знали, и одним топором наш хозяин брал в день двадцать хлыстов или двадцать кубометров. Но пришло новое время, потребовалась большая рубка, мастеров топорного времени не хватило. Тогда явились необученные рабочие, и две обыкновенных женщины, домашние хозяйки, с поперечной пилой стали делать чуть ли не больше, чем большой мастер топором.
– Им не надо учиться, – сказал хозяин о женщинах, – им пила все делает; второе же – наш брат лесоруб, если его станут хвалить, делается хуже, а женщину хвалят, она еще больше работает.
– Почему же, – спросили мы, – мастер портится от похвалы?
– Почему? – задумался великан. – Я так полагаю, по-своему, конечно, дальше похвалы для мастера нет ничего; ежели поешь, то на другой день опять хочется, а похвалу не едят. Дальше-то что после похвалы? Ну, дальше мастер начинает вином зашибать, а женщина от похвалы еще пуще работает, от похвалы она сама не своя и все хлещет и хлещет.
Довольно мы уже пригляделись к лесам и многое научились понимать из этой книги природы. Сосчитав по мутовкам годы роста одной прибережной сосны, мы догадались, что лет сорок тому назад на обеих сторонах Пинеги рос еловый лес и однажды был схвачен пожаром. Река остановила движение пожара, и оттого на левом берегу ель осталась, как была, а на правом после пожара должно было вырасти дерево-пионер – сосна. Вот почему лес на одном берегу – сосна, на другом – ель. Собираясь ночевать на воде, мы подъезжаем к еловому берегу и, выбрав елочку понежнее, готовим много лапнику. Навалив этой постели в лодку целую гору и на себя еще все наше тряпье, Петя оставляет себе для дыхания только дырочку. Ему спать шесть часов, мне же сидеть все это время ha корме и подгребать. Мало-помалу от толчков лодки о бревна Петина дырочка для дыхания расширяется, открывается весь лоб, и я вижу, там сидит довольно большой паук. Положив весло, я осторожно подвожу кончик шомпола к пауку и, когда он цепляется, швыряю его в воду, далеко от лодки. Тогда в один миг паук схватывается и по воде, как посуху, с большой быстротой мчится к лодке, взбирается и опять сидит и едет у нас бесплатным пассажиром, очевидно, сознательным в достижении цели и даже как будто полным достоинства. Забавляясь пауком, я невольно всматриваюсь зорче в малиновую от заката воду и замечаю – наш паук далеко не один: пользуясь течением, пауки просто стоят на воде, как люди в метро на движущейся лестнице, и едут, не затрачивая ни малейшего усилия. Нет никакого сомнения, что «исход» пауков предполагает впереди возможность какой-то их Палестины. Однако, по всей вероятности, стоять на воде не так-то удобно, или, может быть, вода и для них недостаточно тверда, и есть риск иногда и провалиться: чуть только какое-нибудь приплывающее бревно приблизится, паук бежит к нему по воде и потом едет точно так же, как и я еду по течению, когда бросаю весло: вполне сознательное переселение, вызванное какой-то переменой в среде.
В малиновом свете зари кукушка неустанно отбивает часы: солнце садится. Я, человек заутренний, всегда потухаю, когда солнце садится, и тогда склонен бываю свое собственное передвижение понимать переменой в среде. Ничтожный паучок, точно так же. как и я. имеющий свою цель путешествия по Пинеге, приводит меня к подозрению, что и я тоже еду не сам по себе, что светозарная великая Явзора глядит на меня сверху точно так же, как я гляжу на паука: не на меня самого, единственного и неповторяемого в своей личности существа, а как на представителя паутинных работников.
Солнце садится, я вовсе теряю власть над собой, рука
Какими огнями раскинулась по небу северная холодно-блестящая Явзора! Мало-помалу, однако, от всех этих небесных огней остается на светлом небе одно только большое малиновое пятно, и вода под ним между черным берегом сосны и другим черным берегом ели тоже малиновая. На этом все и замирает, останавливается и больше не выцветает. Тогда солнце окончательно село, и замолчала кукушка.
Темная ночь, дорогой мой друг, истинное благодеяние для беспокойного в сознании своем человека. Ведь с древнейших времен сон сравнивали со смертью, а я думаю, и сравнивать нечего: нет сознания – и нет человека. Большинство людей привыкает ежедневно умирать, доверчиво поручая свое сознание естественным силам. Не всякий, однако, и встает наутро, зато не всякий и просто заснет: вы со страхом открываете глаза, но темной ночью не хочется лежать с открытыми глазами, вы закрываете глаза на все и, утешая себя, как добрая колдунья в сказках, – «утро вечера мудреней», – засыпаете. Темная ночь, как пол в крематории: опустят покойника, пол задвинется, и все кончается.
Но тут – светлой северной ночью ты как будто получаешь особый билет с разрешением спуститься под пол и следить за судьбой покойника до тех пор, пока от него останется только пепел для урны. Вот я вижу глазами, как все от меня отдаляется, чувствую, как все вокруг холоднее и холоднее: я плыву среди пауков с мельчайшими головками, на огромных коленчатых ногах, плыву среди холодных долговечных деревьев, пугающих своими нелепыми сучьями. Была одна только родная кукушка, и та вот молчит: все прошло. Где ты, моя Берендеева чаща, населенная родственной тварью? Бесконечно холодная Явзора глядит сверху равнодушно на меня, и так же на пауков, и на елки, и на малиновое пятно на небе и на воде: она бесчеловечна, ей все равно…
Вот я понимаю теперь, почему люди темных ночей не спешат просыпаться и пропускают все великие утренние радости: не изведав ужасного страха, они цепко не могут хвататься за жизнь.
Спасать меня от холодной Явзоры прилетела моя любимая, самая живая, самая бодрая птичка – трясогузка, села на плывущее бревно и запела: плывет на бревне и поет, и поет! Эта милая птичка пела о том, что солнце – горячее, могучее, прекрасное – не ушло совсем от нас, а только спряталось недалеко за лесом: ему нужно там переодеться в утренние одежды, и вот уже белеет вокруг, вон уже блекнет малиновое пятно на воде. Другая птичка прилетела прямо к лодке, и села на борт, и бежит по борту на меня, неподвижного, и, добежав, повертывается назад и бежит с другой стороны до меня. А еще было, утка какая-то, вроде гоголя, живущая по дуплам у рек, вылетела из своего дупла с маленьким утенком, окунула его в воде, оставила одного, а сама летит за другим, того окунула, за третьим летит… Когда последнего окунула, то несколько раз окунулась сама и повела за собой всю семью в тихую заводь. Я совсем не заметил даже, когда начала кукушка. Окруженный лесом, я взялся почему-то за весло, и вот это движение отозвалось в мысли моей, как будто именно вот я-то начинаю все великое движение в мире, что весь мир во мне и я сам всему миру раскрыт со всей моей любимой родной Берендеевой чащей.
Утренний мороз был так силен, что от дыхания Пети побелели ближайшие к его рту лапки ельника, но я, окруженный великой родней своей, сильно двигался вперед, и холодная Явзора спустилась на землю стройным рядом человеческих домиков у самой воды.
– Ну, Петя! – сказал я, – приехали. Эта деревня, кажется, Явзора.
Десятки молевых речек Пинеги вынесли из своих чащ круглый лес, и большая река всю массу донесла до великой Двины, а там как раз в это же время много больших рек и сотни маленьких набили реку лесом, как льдом. Не только мы на своем карбасе, но и один пароход с обломанным винтом был затерт бревнами, как «Челюскин». Я отложил всякие попытки пробиться и, плотно сдавленный круглым лесом, плыл, как Шмидт в дрейфующем льду.