Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна
Шрифт:
Я хорошо, конечно, знаю, что это чувство наследства бесконечных богатств очень скоро притупляется и способность присоединять к себе родственников прекращается. Обыкновенно я спешу поскорее как можно больше всего себе набрать. Но тоже я знаю, что теперь, ранней весной света, в самой природе начнутся без конца перемены, и если сам не устанешь внутри себя, то вокруг все будет тебя поднимать и вновь увлекать. Каждый шаг теперь вокруг дома на колесах наполнял меня счастьем, и везде я делал открытия без всяких усилий. Вот и на кустах наших домашних можжевельников сохранилось много ягоды, и любимые мои птицы тетерева, эти тоже мои домашние птицы, окружили каждый куст цепочкой своих следов, огромной толщины пласт зимнего снега им помогал, и они, наверное, даже и не очень-то вытягивая вверх свои шеи, могли их доставать. При первом взгляде моем в сторону леса я подумал было, что под высокой елкой стоит засыпанный снегом стог сена, а это был муравейник: и на некотором расстоянии такой же еще выглядывал из-за стволов. Будь это стог, будь это сделано руками человека, никакого бы и не было впечатления: люди все могут делать, к этому мы чересчур даже
С этими муравейниками на охоте не очень-то я церемонюсь, а когда встречу их усталый, взбираюсь наверх, сбрасываю снег, разгребаю сверху этот удивительный сбор из хвоинок, сучков, лесных чистейших соринок и сажусь в теплую сухую ямку. Тогда в этом муравьином кресле всегда приходят в голову скрытые за лесными стволами, стерегущие человека в лесу мысли, и начинаешь их связывать, и часто я при этом думаю, что для того мы и есть на земле, люди, чтобы все связывать…
Увидев такой огромный свой домашний муравейник, я очень обрадовался и немедленно же забрался наверх. Тут мне пришло в голову соединить вершину этой ели и нашего великого дуба антенной и, пока не проснутся муравьи, слушать радио здесь, на муравейнике, после же, когда они очнутся и заработают, можно куда угодно уйти. Немедленно же мы стали это устраивать, и Петя хотел с муравейника по сучкам ели забраться наверх. Но несколько выше муравейника дерево было окольцовано, и такая густота смолы была на кольце, что Петя не захотел мазаться и лезть на вершину. Загадочно нам было это окольцеванне дерева повыше муравейника: если нужна была кому-нибудь кора ели для коробки под ягоды, то зачем же было лезть на муравейник, если же дятел кольцевал, то так чисто не бывает у дятла. Мы думали над этим вопросом все вместе с Мазаем и ни до чего не могли додуматься. Это я не раз в лесу замечал, что есть и такое, до чего невозможно додуматься: мало ли что может человеку прийти в голову, он сделал для чего-то своего случайного, и ты случай этот никогда и не можешь понять: это случайно…
Из-за такого пустяка, однако, мы не отказались перекинуть антенну от ели к дубу: мы уже давно это делаем на больших охотах. Конец антенны привязывается к шпагату, который свертывается широким кольцом. Другой же конец шпагата привязывается к гирьке, и Петя швыряет гирьку так, чтобы она перенесла шпагат по возможности через самую верхнюю мутовочку дерева. Конечно, гирька сверху сейчас же стремится бежать вниз, тащит за собой шпагат, а мы за шпагатом втаскиваем антенну. Так мы очень скоро соединили ель и дуб антенной. Никто не обращает внимания на проволоки, когда вокруг много антенн. Но когда вокруг нет ничего искусственного и наша антенна единственная, то на всякого она действует очень внушительно. Это бывает оттого, что в городах мы избалованы множеством даровых удобств и начинаем смотреть на все чудеса человеческого ума эгоистически, с точки зрения только своих удобств, и эти удобства закрывают нам чудеса, и во всем мы не видим ничего удивительного. Когда же забираешься в лесную пустыню и, по склонности человеческой, с такими усилиями начинаешь разбираться в жизнях бесчисленных существ и для понимания эти жизни связывать между собой, то и эта связь с людьми через медную проволочку, висящую между елью и дубом, становится чудеснейшей связью, той самой, о которой тысячи лет мечтал человек – и черный, и желтый, и белый, и краснокожий…
Мазай, как многие простые люди, не спешил к радио. И что ему эта музыка, если ветер, вода, птицы вечно ему играют, поют. А потом есть люди, – им бы только схватиться за новенькое, а есть и такие, что не торопятся и ждут случая, и когда дождутся, то уже тут новое не пролетает из одного уха в другое. Вот наша установка и стала тем случаем: Мазай впервые вплотную встречался с радио. Мы притащили несколько березовых поленьев, установили на них детекторный приемник и одну пару наушников отдали Мазаю, другую, каждый по одной половинке, взяли себе. Так получилось у нас. что одно ухо ждет напряженно звука из человеческого мира, другое ухо хватается за какие бы то ни было лесные звуки. В лесу очень близко от нас дятел пускал свою весеннюю барабанную трель, и ему отзывался другой, с другой гривы. Волчий Стан. Но кроме этих забавных звуков и брачного пения большой синицы на нашем же дереве, до нас долетали совсем особенные мелодичные звуки, как будто в этих горячих лучах весеннего солнца, проходящих сквозь морозный воздух, содержались и они, эти звуки эоловой арфы. Я поглядел внимательно на Петю, чтобы проверить себя, не сам ли я эти звуки создаю себе, вдыхая живительный солнечно-морозный воздух.
– Слышишь? – спросил я.
Он кивнул головой.
– А что это?
Он сказал:
– Погоди!
И когда поправил детектор, вдруг явственно и резко в нашу пустыню ворвались новые, нездешние звуки:
– Внимание, слушайте, говорит Москва!
Сразу же лицо у Мазая стало таким напряженным, как будто лось в лесу показался и он в него целится, мы же с Петей и все нас окружающее исчезло из его поля зрения. Напротив, Пете, как нашему механику, только этого и надо! было, чтобы радио заговорило, теперь свободным ухом слушал, как и я, мелодичные звуки.
– Что же это такое? – спросил он меня потихоньку.
И я ему тихонько сказал:
– Эолова арфа.
И, сойдя с муравейника, я начал спускаться вниз к реке, откуда к нам и долетали по временам эти звуки эоловой! арфы. Среди засыпанных снегом кустов можжевельника слагалось множество получеловеческих, полузвериных фигур. Казалось, эти безобидные существа и двигались, и шептались в их тесном собрании, но мгновенно
В самое сердце проникли мне эти исходящие от солнца первые звуки весны. Мне самому захотелось или запеть, или хорошему своему человеку сказать небывалое по красоте и силе задушевное слово. В то же время под пение первой воды я думал о первом человеке на земле, произнесшем свое первое слово: может быть, он тоже так, ослепленный солнечным светом, как я, закрыл глаза и услыхал эти звуки, исходящие от солнца, и ему тоже, как мне теперь, захотелось запеть самому или сказать свое необыкновенное, небывалое слово. И он это сделал, и он это сказал, и с этого все началось: от солнечного луча на земле родилось первое слово.
– Ну, что это? – спросил меня Петя, когда я вернулся к дому и подошел к муравейнику.
Я ответил:
– Пение первой воды.
И, в свою очередь, спросил потихоньку, что это они так внимательно слушают? Как раз когда я спросил, кончился доклад о Большой Волге, и Мазай, положив наушники радио, сказал:
– Конечно, запрут.
– Волгу? – догадался я.
– Волга, – сказал он, – будет служить человеку; человек сильнее всего на земле!
В это время подошла Ариша и, услыхав разговор о Большой Волге, что это Волгу Старую запрут и она будет человеку служить и что человек сильнее всего на земле, сказала:
– Человек, конечно, сильнее всех на земле, только будет ли человеку от этого лучше, что Старую Волгу запрут?
– А как же? – сказал Мазай.
И всмотрелся в нее. Но свое «зачем вы ее возите?» в этот раз не сказал.
Кошачьи хвосты на небе, иногда совершенно ясном, лучше барометра предсказывают приближение циклона. И вот они, хвосты, начали показываться. Пройдет день, два, много три, и вода загудит. Но и сейчас в полдень солнце так распаривает, что весь снег в лесах покрывается какой-то черной, мельчайшей пылью. Мы подумали было сначала, что это где-нибудь угли жгут, но оказалось, что вся эта пыль – мельчайшие прыгунки: приблизишь к ним ладонь – и нет их, и на всем сером снегу остается белое с голубым отсветом пятно чистого снега. Тут же на какой-нибудь час, два оживают на снегу разные мелкие жучки-паучки-блошки, даже комарики перелетывают; чего-чего только не кишит на снегу весной света в полдневных лучах. Случится, под вечер придут облака, укроют землю, тепло соберется под одеялом, талая вода, разделяя зернышки снега, проникнет вглубь, и оттуда, приняв это за тепло воды, за начало весны, начнут выбираться на свет и существа покрупней блошек и паучков. Но в предрассветный час, перед самой зарей. Мороз сжимает кулак, и тогда все живое спешит поскорее убраться, и чистый, крепкий наст, чуть припорошенный, раскрывается, как белая книга с голубыми следами зверей.
Наш домик от этого Мороза тоже озяб, и когда только-только начался свет, мы вышли с Петей, чтобы познакомиться с нашими соседями и отдаленнейшими родственниками человека. Первое, что мы увидели, это был маленький последыш эпохи громадных рептилий и ящериц. Обманутый вечерним теплом, почти возле самого нашего дома выполз наверх из-под снега небольшой розовый лягушонок и отправился в наземное путешествие. В эту ночь как раз хорошо припорошило, и путь этого странника легко можно было разобрать. Вначале след его был прямой и верный в сторону одного незамерзающего родника. Возможно, что лягушонок действительно знал, куда ему двигаться, как все равно и я сам, когда в детстве своем выдумал бежать из гимназии в Америку, тоже знал, где лежит Америка, и у меня в кармане был даже подробный план. Немного, однако, пришлось бедному лягушонку двигаться по прямой в край незамерзающих родников. Когда Мороз взялся за вожжи, лягушонок остановился, потом сунулся туда, сунулся в другую сторону и круто повернул обратно к теплой дырочке, из которой он в эту ночь почуял весну. И когда Мороз стал подхлестывать своими вожжами сильней и сильней, лягушонок в ужасе стал метаться в разные стороны. В звездной пороше, блестящей, как кристаллы бертолетовой соли на елочной вате, перед нами лежала вся причудливая паутина следов путешественника в край незамерзающей воды, и в конце этого лабиринта, возле резинового колеса нашего дома лежал и сам он, розовый, растопырив безжизненные лапки.