Том 4. Жень-шень. Серая Сова. Неодетая весна
Шрифт:
Мы решили для этого войти в связь с кафедрой экологии в университете и там получить тему для Петиной работы: эта тема для Пети будет аспирантской работой, для меня же именно тем, «с чего начать», чтобы потом войти в великий дом живых существ, повидать там все своими глазами, рассказать потом для всех своим языком. Пусть наука открывает неведомые миры, пусть они, ученые, этим занимаются, но обживать-то эти миры будем мы – не ученые, а просто люди, живые, любящие жизнь, страстно желающие о ней другим рассказать: я хочу быть первым жителем неведомой, открываемой наукой страны.
Все это я говорил Пете и просил все это передать профессору экологии А. Н. Формозову для того, чтобы ему ясно стало, чего мы хотим. Петя слушал меня очень сочувственно и очень обрадовался нашей затее, но идти к профессору и рассказывать
– Вот видишь, – говорил отрезвленный Петя, – ты меня соблазняешь своей фантазией о каком-то доме животных, включенном в то, что называют просто ландшафтом, а между тем я прав: экология есть точная наука и требует точно такого же усердия и длительности, как и наше пушное дело в Пушкинском зверосовхозе. Давай же просто охотиться с тобой, как раньше, – я буду тебе доставать всякие материалы, и ты пиши свои сказки. К Формозову я больше не пойду.
– Если тебе стыдно прослыть фантазером, – сказал я, – то сошлись на меня, скажи, что это я прошу профессора для себя дать мне лесную экологическую тему с возможностью разработать ее в один весенний сезон.
После этого разговора Пете пришлось созвониться с профессором, в назначенный час он пошел к нему на квартиру и вернулся, как я это и предвидел, сияющим.
– Формозов, – сказал Петя, – как только я назвал тебя, понял меня с первых же слов, сам тужил, что забил себя окончательно наукой и не может больше глядеть на мир первым художническим глазом, и сочувствует тем, кто свободен. Он дал тему «Этажи леса», самую увлекательную, какую можно лишь себе вообразить. Экологически лес оказывается разделенным на много этажей, начиная от корней, среди которых живут землеройки, полевки и другие животные, кончая вершиной. В тропических странах будто бы есть птички, которые так постоянно и живут в верхних этажах и никогда не спускаются вниз.
– Есть и у нас, – вспомнил я, – такая малюсенькая птичка, названия ее не знаю и песенку ее не слыхал, только видел, что носик ее раскрывается весной, что-то поет: вот какая малюсенькая птичка, вот как высоко живет, что песенка ее до земли не доходит. Я прозвал ее Птичка-Невеличка.
– Не думаю, – ответил Петя, – что Невеличка никогда не спускается на землю.
– Я не говорю, что никогда, – поправился я, – а что она, может быть, большую часть своей жизни проводит в верхнем этаже.
– Это возможно, – согласился Петя, – но профессор мне сказал, чтобы я строго ограничился нижним этажом и выбрал себе в этом этаже одно самое маленькое и почти не изученное позвоночное: оно величиной почти с наперсток, если взять его без хвостика и рыльца, а рыльце у него с хоботком…
– Землеройка! – узнал я.
Мы, охотники, знаем это животное: весною, когда стоишь на тяге вальдшнепов, при ропоте ручейка иногда послышится шорох в прошлогодней листве и раздастся тоненький, как кончик иголки, писк: это она пищит, землеройка, величиною с наперсток, в любовной погоне за другим таким же наперстком. А то бывает на тяге, слой прелой листвы шевелится, поднимается как будто самовольно и опускается – это она! И так бывает неловко: ты стоишь тут, думаешь, один, а на тебя из-под листвы глядят – там, тут, везде.
Восхищению моему «темой» конца не было: и то было прекрасно, что Дом живых существ в лесу имел этажи и что осязательно ясно было, с чего нам начать: с самого маленького, вовсе не изученного позвоночного.
– В нижнем этаже, – сказал добросовестный Петя, – я буду по всем правилам науки изучать землеройку, а ты в верхнем свою Невеличку.
– Рано ты вбираешь в себя ученую спесь, – ответил я, обиженный за свою Невеличку. – Но почему же непременно нижний и верхний этажи, разве тебе профессор ничего не говорил о средних?
– В средних, – ответил Петя, – живут дупляные птицы, профессор сказал мне, что если
– Значит, – сказал я, – выше среднего этажа профессор тебя не допускает?
Петя понял мой намек и ответил:
– Нет, выше среднего он меня не пускает, верхние этажи он предоставляет тебе, ты можешь там открывать Невеличку, а может быть, откроешь еще и птицу с ликом девы.
Так спорной птицей Сирином и закончился наш первый экологический разговор.
С тех пор как определилась наша экспедиция как изучение этажей леса, нам стало все ясно, и снаряжение устраивалось само собой. Петя достал себе место в экологической лаборатории, читал там с утра до ночи книги по экологии. Я же сидел в Библиотеке Ленина и пересматривал всех писателей и поэтов, выбирая у них все для меня ценное в отношении поэзии леса. Очень скоро в моих исканиях явилась интересная литературная тема «Лес в русской поэзии» и тем самым определилось значение каждого писателя и поэта в деле изображения русского ландшафта. Совсем неожиданно для себя я открыл, что чувство природы в литературе сказалось вполне оригинально только у тех, кто был охотником. У Льва Толстого, Мамина-Сибиряка и в особенности у Некрасова. Мне казалось даже, что никто никогда не понимал Некрасова через его чисто охотничье чувство природы, во всяком случае, у меня на это впервые открылись глаза, и впервые через себя самого я понял Некрасова и через Некрасова приблизился к себе самому. Мне очень трудно теперь в этом сделать себя понятным для тех, кто не обладает охотничьим чувством природы и создал себе представление об этом через вульгарные охотничьи рассказы, построенные на иллюзии (вранье). Множество охотников, конечно, и врут, но самое чувство природы непогрешимо, и это некрасовское чувство природы состоит в чувственном единстве красоты и правды. Не знаю, как бы сделать себя еще более понятным. Вот представим себе, что зимней порой после метели охотник заметил след и пошел за куницей. Он не видит куницы, он идет по тем соринкам, которые роняет куница, перебегая с дерева на дерево, по тем просветам, оставшимся на опущенных веточках, когда куница своими лапками выбила из снежных стенок кристаллы, по ямкам-рябинкам внизу на чистом снегу от обрушенных куницей снежных кулачкой, собранных веточкой. Случается, охотник и заночует в лесу зимой, наверно, не раз бывало, что и замерзнет, не увидев куницы. А бывает, и на вторую ночь останется охотник в лесу, но потом дойдет до нее и возьмет. Вот это «взять» и есть правда охотника, и только когда он возьмет, ярким светом вспыхнет весь лесной волшебный путь достижения, и эти волшебные видения снежных фигур на ветвях в этом случае, как путь достижения, есть поэзия охотника. Не возьми же куницу, все эти фигурки не вспыхнут светом единства и в душе охотника будут утомительно однообразным хаотическим собранием всякого вздора. И тогда на долю поэта останется только соврать. Вот почему такая поэзия, как у Некрасова, предполагает внутри себя непременно правду: Некрасов куницу убил. А сколько бы я-то сам книг написал, какие короба наврал всякого вздору, если бы меня тоже не связывала по рукам и ногам эта необходимость лично самому убить куницу, чтобы рассказать о снежных фигурках, сопровождающих путь лесного зверька!
Мне пришло в голову, читая Некрасова, что пренебрежение к низшим существам и полунаука приучили нас относить к животным лишь стадные действия. Но вот хотя бы эта коварная вода, незаметно, неслышно наступающая, застает ведь каждого зайца на отдельной лежке, и каждый заяц от потопления должен спасаться по-своему, и у одного это выйдет – он спасется, другой поглупей, неверно выбрал линию спасения и погиб. Так почему же нас с детства приучают к тому, что свойственно всем зайцам, а не к тому, чтобы учиться понимать животных, как мы учимся понимать людей с первого момента нашего сознания. Нас приучают думать о животных, как мы думаем бесстрастно о людях на большой, переполненной улице. И вот бывает, в этой безликой толпе двое узнали друг друга и бросились навстречу друг к другу! Вот и мне хочется тоже так изучать природу: среди всех зайцев, всех дятлов, землероек находить своего зайца, своего дятла, свою землеройку. Этим путем родственного внимания Лев Толстой начинал создавать – и как удачно! – свою зоологию, свою ботанику для детей…