Том 5. История моего современника. Книга 1
Шрифт:
Вообще, очень религиозный, отец совсем не был суеверен. Бог все видит, все знает, все устроил. На земле действуют его ясные и твердые законы. Глупо не верить в бога и глупо верить в сны, в нечистую силу, во всякие страхи.
От капитана и его рассказов осталось у нас после этого смешанное впечатление: рассказы были занимательны. Но он не верит в бога, а верит в нечистую силу, которая называется магнетизм и бегает на птичьих лапах. Это смешно.
Около этого же времени я узнал еще одного неверующего. Брат моей матери женился, был страстно влюблен в свою молоденькую жену и безумно счастлив. Он очень любил меня и взял к себе в свой медовый месяц. Я жил у них, плохо понимая значение того, что свершалось в жизни моего дяди, но впитывая бессознательно атмосферу счастья и какой-то светлой, озаренной ласки, которая
— Что он понимает, этот малыш, — сказал он с пренебрежением. Я в это время, сидя рядом с теткой, сосредоточенно пил из блюдечка чай и думал про себя, что я все понимаю не хуже его, что он вообще противный, а баки у него точно прилеплены к щекам. Вскоре я узнал, что этот неприятный мне «дядя» в Киеве резал лягушек и трупы, не нашел души и не верит «ни в бога, ни в черта».
Во всяком случае, обе фигуры «неверующих» подействовали на мое воображение. Фигура капитана была занимательна и красочна, фигура будущего медика — суха и неприятна. Оба не верят. Один потому, что смотрел в трубу, другой потому, что режет лягушек и трупы… Обе причины казались мне недостаточными.
И вот в связи с этим мне вспоминается очень определенное и яркое настроение. Я стою на дворе без дела и без цели. В руках у меня ничего нет. Я без шапки. Стоять на солнце несколько неприятно… Но я совершенно поглощен мыслью. Я думаю, что, когда стану большим, сделаюсь ученым или доктором, побываю в столицах, то все же никогда, никогда не перестану верить в то, во что так хорошо верит мой отец, моя мать и я сам.
Это было что-то вроде обета. Я обозревал весь известный мне мирок. Он был невелик, и мне было нетрудно распределить в нем истину и заблуждение. Вера — это разумное, спокойное настроение отца. Неверие или смешно, как у капитана, или сухо и неприятно, как у молодого медика. О сомнении, которое остановить труднее, чем было Иисусу Навину остановить движение миров, — я не имел тогда ни малейшего понятия. В моем мирке оно не занимало никакого места.
Эта минута полной уверенностиосталась навсегда ярко освещенным островком моей душевной жизни. Многое, что этому предшествовало и что следовало за этим, затянулось глубокими туманами. А островок стоит, далекий, но яркий…
В церковь я ходил охотно, только попросил позволения посещать не собор, где ученики стоят рядами под надзором начальства, а ближнюю церковь св. Пантелеймона. Тут, стоя невдалеке от отца, я старался уловить настоящее молитвенное настроение, и это удавалось чаще, чем где бы то ни было впоследствии. Я следил за литургией по маленькому требнику. Молитвенный шелест толпы подхватывал и меня, какое-то широкое общее настроение уносило, баюкая, как плавная река. И я не замечал времени…
В таком настроении я перешел и в ровенскую гимназию. Здесь, на перэом же уроке закона божия, священник отец Крюковский вызвал меня к кафедре и заставил читать молитвы. Читая «Отче наш», я ошибся в ударении и, вместо «на небесёх», сказал «на небёсех».
Лицо у священника сделалось язвительное и злое.
— На-а не-беё-сех, — передразнил он неприятно дребезжащим голосом… — На небёсех?.. Вот как тебя научили! Матка полёчка? А?
Кровь бросилась мне в голову. Я потупился и перестал отвечать… В моей груди столпились и клокотали бесформенные чувства, но я не умел их выразить и, может быть, расплакался бы или выбежал из класса, но меня поддержало сознание, что за мной — сочувствие товарищей. Не добившись продолжения молитвы, священник отпустил меня на место. Когда я сел, мой сосед Кроль сказал:
— Всегда он так, проклятый попище. У меня тоже отец лютеранин.
Идя домой, я всю дорогу бормотал про себя разные гневные слова, которые должен былнайти тогда же, и не мог себе простить, что не нашел их вовремя…
Фигура священника Крюковского была по-своему характерная и интересная. Однажды, уже в высших классах, один из моих товарищей, Володкевич, добрый малый, любивший иногда поговорить о высоких материях, сказал мне с глубокомысленным видом:
— Знаешь, что я слышал о Крюковском? Он был в академии, но не кончил… Исключили… Вольтерианец…
— Пустяки, наверное, — усомнился я.
— Нет, не пустяки. Он написал диссертацию: «Мыслит ли бог?..»
— Ну так что же?
— Ты не понимаешь… Это о-чень, о-чень…
Что очень — он так и не докончил, но это неопределенное сведение почему-то присоединилось тотчас же к моему представлению о личности законоучителя. Это был человек довольно некрасивый. Суховатое нездоровое лицо, жидкие прямые волосы, редкие усы и бородка, маленькие умные глаза… Когда ему иной раз ставили на кафедре чернильницу в виде женского башмачка, он делал гримасу отвращения и, отвернув лицо, обеими руками как бы отстранял от себя искушение. Он не был ни зол, ни придирчив, и впоследствии у меня не было с ним столкновений. Но вместе с тем ни разу за все время в его голосе не дрогнула ни одна нота, в которой бы послышалось внутреннее чувство, живая вера. Вместо этого была всегда наготове искусная, суховатая и глубоко безразличная эрудиция. Кроме того, он был ярый обруситель, воевавший с «римскими» крестами на раздорожьях, с «неправославными» иконами в убогих храмах, с крещением посредством обливания и с католическими именами, которые в простоте сердечной давало детям «ополяченное» волынское духовенство. Так, в нашем классе оказался православный ученик Шпановский, в метрике которого стояло имя Конрад. Законоучитель переменил это имя в списке и, отказав в наказание даже в Кондратии, велел именоваться Кондратом.
— Шпановский, — вызывал он его в классе. — Как твое имя?
И юноша, потупясь, коверкал привычное имя на имя Кондрата.
В здании гимназии была своя церковь, и за посещениями ее следили очень строго. Рано утром мы обязаны были собираться, все православные, в одном большом классе. Сюда являлся надзиратель или инспектор и делал перекличку. После переклички — перемена в пять минут, причем надзиратели строго следили, чтобы кто-нибудь не стрекнул домой. Затем нас вели в церковь. Самые маленькие выстраивались впереди. У каждого класса, точно взводный у взвода, становился «старший». В стороне, как ротные, стояли надзиратели, искоса следя за порядком. Сзади, как сторожевая башня, высилась фигура Степана Яковлевича. Сам он молился только урывками, и тогда массивное лицо его смягчалось. Но по большей части он внимательно обозревал наши ряды. Следили также надзиратели, и от этого порой я испытывал такое ощущение, как будто спереди, сзади, с боков я пронизан невидимыми нитями, а сзади прямо в спину упирается тяжелый взгляд Рущевича… И длинная служба превращалась в томительное путешествие по знойной пустыне, с оазами знакомых возгласов, подвигающих к концу…
…Резкий лязг металлических колец, сдвигаемых по проволоке. Царские двери закрыты, задернута завеса… По рядам шорох, легкое движение разбивает оцепенелое забытье. Слава богу, половина отошла. Хорошо слаженный хор затягивает херувимскую.
Опять забытье, с вереницей бессвязных мыслей и нытьем в ногах… И новый шорох. Регент ударяет камертоном о перила, подымает его, взмахивает, и хор точно пускается вплавь с знакомым мотивом:
— О-о-от-че на-а-аш… Иже еси на небеси-ий… — Опять неопределенный туман, звякание кадильницы, клубы дыма, возгласы, не отмечаемые памятью, вереница вялых мыслей в голове…
— До-стой-но есть яко во-истину… — Мотив оживленный, как будто радость: «две трети», — пробегает в умах учеников…
Таково было «общение с богом» огромного большинства обязательных молельщиков.
Один только момент из этих служб до сих пор вспоминается мне, обвеянный какой-то особенной, трогательно-молитвенной поэзией. Это — пение «Свете тихий» за вечерней (которая служилась вместе с заутреней), особенно поздней весной или ранней осенью. Солнце закатывается, бросая последние лучи на высокие тополи острова за прудом… В открытые окна из церкви синими струйками тянется ароматный дым, в углах и над алтарем ютятся мечтательные тени, огни свечей выступают ярче, фигура Христа из синеватой мглы простирает поднятые руки, и тихое пение хора несется, стройно колыхаясь в прощальных лучах затихающего дня… «Свете тихий святыя славы бессмертного отца небесного…»