Том 5. История моего современника. Книга 1
Шрифт:
— Дети, — сказал он, увидев нас, — я должен вам объявить печальную и страшную новость: Славек вчера вечером умер.
Я помню, что никто из нас не сказал на это ни одного слова, и, я думаю, старшим могло показаться, что известие не произвело на детей никакого впечатления. Мы тихо вышли из комнаты и сели за стол. Но никто из нас не радовался, что отцовская гроза миновала. Мы чувствовали какую-то другую грозу, неведомую и мрачную…
На следующий день нас взяли на похороны Славка. Жили они на песчаной кладбищенской улице, почти у самого кладбища, и я первый раз почувствовал, что такое смерть… Славек, такой же тонкий, еще как будто выше ростом, в такой
Вечером у нас на кухне прислуга шепотом передавала, что Славка родители высекли за разорванную куртку и за шалости. Он целовал у них руки, обещал, что никогда больше не будет, просил хоть на этот раз простить его и лучше очень больно высечь когда-нибудь в другой раз, потому что теперь он непременно умрет. «Значит, душа его знала», — прибавляли при этом многозначительно. Но родители не поверили и все-таки высекли. В ту же ночь с ним сделался сильный жар, позвали доктора… а к следующему вечеру он умер, кажется, «от горла»…
Весь день у нас только и было разговоров об этой смерти. У матери вид был испуганный: она боялась за нас (хотя тогда не так еще верили в «заразу») и плакала о чужом горе. Кажется, именно в этот день вечером пришел к нам пан Скальский, большой приятель отца и мой крестный. У него год назад умер сын в киевском корпусе. Горе его еще не совсем улеглось, а теперь ожило, и он рассказывал о том, как он узнал о смерти сына. По вызову начальника корпуса он приехал в Киев, но это было уж вечером, и идти в корпус было поздно. Он остановился невдалеке, в какой-то гостинице, и долго сидел у открытого окна. Ночь была теплая, ясная, тихая… его не покидали мысли о больном сыне. Наконец он запер окно и потушил свечу…
— И вдруг, — так приблизительно рассказывал Скальский, печально-спокойным и убежденным голосом, — слышу: кто-то стучится в окно… вот так: раз, два и три… Я встал с постели, подошел к окну… Никого, да и окно во втором этаже… Лег опять и опять слышу: стук-стук, стук-стук… тихонько, будто кто просится в комнату… А луна светит ярко, так все и заливает… Встал я опять, подошел к окну, гляжу: в нижнее стекло бьется что-то… маленький комочек такой, бьется и стукает… Я опять отошел, и вдруг сердце у меня так и упало… Бросился к окну, открываю…
— И что же? — спросил отец.
— Жук… — ответил Скальский с печальной серьезностью.
— Жук?
— Да, жук… большой, темный… Отлетел от окна и полетел… по направлению, где корпус. А месяц! Все видно, как днем. Я смотрел вслед и некоторое время слышал… ж-ж-ж… будто стонет. И в это время на колокольне ударили часы. Считаю: одиннадцать.
— Что ж такое? — сказал опять отец спокойно. — Ну, прилетел жук, и больше ничего.
— Погоди, — ответил Скальский. — На следующее утро иду в корпус. Спрашиваю швейцара: как мне увидеть сына? «Ступайте, говорит, ваше благородие, в мертвецкую…» Потом… рассказали: умер ровно в одиннадцать ночи… И значит — это его я не пустил в комнату. Душа прилетала прощаться…
— А! Толкуй больной с подлекарем! — сказал отец. — Забобоны и бабьи сказки. Мальчик умер от болезни, а жук ни при чем. Мало ли летает жуков?
— Нет, не говори… Так он стучался… особенно. И потом летел и стонал… А я глядел, и сердце у меня рвалось за ним…
Отец был человек глубоко религиозный, но совершенно не суеверный, и его трезвые, иногда юмористические объяснения страшных рассказов в значительной степени рассеивали наши кошмары и страхи. Но на этот раз во время рассказа о сыне и жуке каждое слово Скальского, проникнутое глубоким убеждением, падало в мое сознание. И мне казалось, что кто-то бьется и стучит за стеклом нашего окна…
Спать мы легли в этот вечер несколько позже обыкновенного, и среди ночи я проснулся с слезах. Мне привиделся страшный сон, подробностей которого я не мог вспомнить совсем ясно, но в каком-то спутанном клубке смутных образов я все-таки видел Славка, слышал какие-то его просьбы, мольбы и слезы… Сердце мое сжималось от глубокой жалости, но вместе и от страха. В другой комнате на полу горела свеча, слышалось дыхание спавших братьев и сестры, а за окном вздыхал ветер… Я знал, что там, за окнами, наш двор, дорожки сада, старая беседка в конце аллеи… Но от одной мысли, что по этим знакомым местам, быть может, ходит теперь старый Коляновский и Славек, — страх и жалость охватывали меня до боли… Я заплакал.
Мать, которая часто клала меня с собой, услышала мой тихий плач, проснулась и стала ласкать меня. Я схватил ее руку, прижался к ней и стал целовать. Ощущение ее теплого, живого тела и ее любящая ласка меня успокоили, и я вскоре заснул. Но и засыпая, я чувствовал, что где-то тут близко, за запертыми ставнями, в темном саду, в затканных темнотою углах комнат, есть что-то особенное, печальное, жуткое, непонятное, насторожившееся, страшное и — живое таинственной жизнью «того света»… А жизнь «того света» почему-то враждебна нашей жизни…
Таким образом, мистический ужас уже был готов в наших детских душах, и, конечно, его только раздувала окружавшая нас среда. У моей сестренки, которая была моложе меня на два с половиной года, была старая нянька, которая должна была присматривать и за нами. Это было маленькое существо с морщинистым лицом и большой кичкой на голове, отчего голова казалась огромной. Она знала много страшных рассказов, больше, впрочем, из разбойничьего быта. Особенное впечатление производил на нас рассказ о матери и дочери. Разбойник ночью застал в доме только мать с дочерью и стал требовать денег. Мать сказала, что деньги в погребе, и повела туда разбойника. Дочь шла впереди с каганцом (светильня), разбойник за ней, а мать сзади. И вот, когда разбойник вошел в погреб, мать захлопнула дверь… Дочь осталась с разбойником.
Дальнейшее представляло короткую поэму мучительства и смерти. Дочь из погреба молит мать открыть дверь… «Ой, мамо, мамо! Вiдчитть, бо вш мене зapiже…» — «Ой, доню, доню, нещасна наша доля… Як вiдчиню, то зарiже обоiх» — «Ой, мамо, мамо», — молит опять дочь… И шаг за шагом в этом диалоге у запертой двери развертывается картина зверских мучений, которая кончается последним восклицанием: «Не вiдчиняйте, мамо, бо вже меш й кишки висотав…» И тогда в темном погребе все стихает…
Старуха сама оживала при этих рассказах. Весь день она сонно щипала перья, которых нащипывала целые горы… Но тут, в вечерний час в полутемной комнате, она входила в роли, говорила басом от лица разбойника и плачущим речитативом от лица матери. Когда же дочь в последний раз прощалась с матерью, то голос старухи жалобно дрожал и замирал, точно в самом деле слышался из-за глухо запертой двери…