Том 5. Крестьянин и крестьянский труд
Шрифт:
— Но как же все это разъяснилось?
— А вот вы слушайте… Уж все по порядку… Каким родом и куда меня опосля этого побоища предоставили, этого уж я вам рассказывать подробно не буду. Одно скажу — много я страху напримался, а что обиды — нет, не видал. Прямо сказать, вежливость, благородство, тонкое обращение… Я думал, хуже будет, а на место того тут-то и началась самая разборка.
— Вот про это-то, — присовокупил буфетчик, — я и говорю. Сначала надо разобрать дело, а не зря…
— Ну, вот-вот, — подтвердил рассказчик. — Вот все так и вышло по-вашему… Как предстал я, значит, с разбитым ликом — потому всю голову я мокрыми тряпками обмотал, — член-то меня и спрашивает: «Что такое с вами? Чем вы нездоровы?» — «Да избили, говорю, ваше сиятельство!» — «Как? Что такое?» Ну, я ему и рассказал. Он так и ахнул: «Да на каком же основании? Как смели…» Я говорю: «Сказывают, бумага есть у них». — «Ах, мерзавцы!» И пошел браниться… Бранил-бранил, наконец того спрашивает: «Скажите, пожалуйста, что это такое?» И показывает мне пирюли эти самые… Я было спервоначалу уперся, потому ничего мне неизвестно. «Ну-ка, думаю, аптекарь-то втесался в какую историю? Ведь ноне какое время-то! И что мне будет, ежели окажу знакомство с ним?» Вот я и говорю: «Не знаю, мол, что такое». — «А не знаете ли, говорит, какого-нибудь Лаптева?» А Лаптев-то и есть аптекарь. «Нет, говорю, не знаю!» Тогда он вынул мешок, в котором пирюли зашиты были, и показывает мне, а на мешке-то надпись: Ивану
— Н-ну, конечно! — с достоинством и как бы с облегченным сердцем сказал военный. — Разумеется!
— Да, — продолжал рассказчик, — ошибка, говорит! Ну, думаю, слава тебе господи! Подобрал полы — ночь на дворе была — прямо на машину да чрез город-то проклятый, закрывши лицо, на извозчике — прямо на хутор. И в дом-то даже не заезжал, да и сейчас жить неохота, перед богом говорю! Кабы кто купил, за свою бы цену отдал… Приехал на хутор, заперся на замок — ни работников, ни приказчиков, никого к себе не допускаю; даже и жену и семейство отделил от себя… Очувствоваться не могу, отдышаться не отдышусь и суставами-то не действую. Поем, лягу и сплю; поем и спать — только и охоты.
— На том и пошабашил? — спросил один из живорезов.
— Как же! Больно ты скор. Пошабашил!.. Ты слушай, что дальше будет…
— Неужели еще не кончилось? — спросил военный.
— Да тут и кончаться-то нечему… Сами видите, все ошибка да ошибка, а корень-то дела еще не виден. Вы глядите, какой корень-то вылупился!
— А где аптекарь?
— Все будет! Только что по порядку надо… Скоро и аптекарь объявится… Маленечко повремените, ан аптекарь-то тут и есть. Вот хорошо. Сижу я на хуторе месяц, ем, сплю да в бане суставы расправляю… Дом в городе препоручил племяннику. И уж задал же он всем этим канальям звону! Ухо парень у меня! Ну да это до дела не подходит… Сижу, говорю, месяц, отдыхаю, опамятываюсь; гляжу, однова едет верховой… Заекало мое сердечушко! Господи, помилуй нас грешных! Что такое? Подает повестку: «Пожалуйте в суд!» — «За что?» — «А там сказано!» Почитал и вижу — привлекают меня к ответу за оскорбление при исполнении обязанностей… Ладно. Прочитал, расписку дал… Тут меня и рвануло за сердце: «как так?» думаю. Какие же это такие обязанности? Меня будут колотить, а я отвечай?.. Это, значит, обязанности, ежели мордовать зря? «Ну, думаю, нет, ребятушки! Довольно, поиграли — и будет! Ежели меня сам высший член оправдал, отпустил невиновным домой, так уж вам-то я не дамся!» Заложил тройку — и в город! Телеграмму в Москву — адвоката! Мордобой против мордобою — иск! «Делай, говорю, тысячи рублей не пожалею!» И заварили кашу… Назначается судный день, приезжаю; приехали мы с женой. Подкатили к суду рано еще, в девятом часу, а суд-то в двенадцать. Сели на крылечке, ждем. Гляжу — и аптекарь объявился! Идет, еле ноги волочит; обносился, исхудал, словно нищий. «Ты откуда?» говорю. «Да и сам не знаю! Здоровье потерял, в ногах ревматизм, еле, говорит, жив!» И точно, одышка у него, и кашляет… Сел он тоже на ступеньку с нами, я и говорю ему: «Ну, брат, достались мне твои пирюли! нечего сказать, буду помнить!» А он мне: «А мне-то, говорит, каково было!» И расскажи он мне все, как было, то есть отчего он к Патрикееву не поспел и все прочее, что я рассказывал… «До сих пор, говорит, плечом не действую, как он меня тогда треснул кулаком, как коробок-то отымал!» — «Да ты зачем не отдавал-то?» — «Боюсь! Незаконные пирюли-то… Ведь только по знакомству делал, что знаю твою комплекцию, а он отымает…» — «Да из-за чего, спрашиваю, дело-то вышло?» — «То-то и есть, что я сам-то ничего дознаться не мог… Примчали меня на край света, а там телеграмма: „Воротить! Это — не тот!“ Вот воротился я и стал дознаваться в канцелярии… Рылись-рылись, копались-копались и наконец того уж кой-как да кое-как и дорылись до корня. И что ж ты, братец мой, думаешь? Ну, как тебе кажется, из-за чего бы это вышло?» — «Почем мне знать! Я и сам еле-еле дознался». — «Ведь это все, говорит, из-за подлеца Липаткина!» А Липаткин, надо сказать, существует в нашем городе купец… Так, скалдырник — больше ничего, выжига — одно слово. «Как так из-за Липаткина?» спрашиваю. «А вот как, говорит. Ведь у него, у дурака, нанимал я квартиру-то, когда аптеку-то держал в Сусалове?» — «У него». — «Ну и был у нас такой контракт, чтобы перекрыл я ему крышу… Ну, а как дела мои не пошли в ход, я и выехал вон из города, а крышу-то не перекрыл, потому, думаю, как выезжаю я раньше срока и за четыре
— Статья есть такая, — отрывисто перебил один из живорезов: — «По совокупному мордобою и взаимному оскорблению — не виновны».
— Ну, вот-вот! Нет, не виновны, потому мордобитие было взаимообразное, — ступайте по домам!.. Вот мы и вышли на улицу. Вышли все: и эскадра средиземная, и плотники, и дворники… Вышли и стоим… И столпилось нас, дураков, человек шестьдесят… Передрались мы все, как самые последние прохвосты, а выходим все как младенцы невинные… Стали и молчим, как столбы. Вдруг Родионка подходит без шапки. «Виноват, ваше степенство!» — «Ты что ж, говорю, дурак эдакой, сделал?» — «Помилуйте!.. Нам сказано: дать знать, потому бумага… Что нам приказывают, то мы и исполняем… Уж не попомните, возьмите опять!.. Явите божескую милость… Нас тоже не хвалят». За Родионкой — плотник: «Уж ты не попомни… Ведь по нынешнему времю, сам знаешь… Опять же нам сказывали: „Караульте, мол, его — в нехороших делах попался“… Уж ты тово…» — «Это ты, что ли, дурак, спрашиваю, под орех-то меня разделывал?» — «Уж тут все… Уж ты бы… Да ведь и ты тоже на свой пай разделал нашего брата не худо… Ведь у тебя тоже кулачище-то…» За плотником и командиры: «Это — недоумение, извините…» — «Вы за что же мне синяков-то насажали?» — «Но и вы, говорит, тоже мне щеку раскроили… Мы действовали сообразно — у нас телеграмма. А вы треснули меня… Это не более как недоумение… Мы завсегда… Так как вы домовладелец, то очень жаль…» И аптекаря тоже обступили; Липаткин говорит: «Не взыскивай с меня, помиримся!» А писарь из участка говорит: «Вы знаете, какое время? Тут, говорит, каждый день только и делаешь, что с утра до ночи пишешь: „немедленно“, да „разыскать“, да „представить“… Так тут не мудрено и ошибиться… Такое время…» Столпились тут все в кучу и галдят: «Времена ноне какие… Коли ежели бы не времена… Мы завсегда… почитаем, уважаем… Недоумение…» И вижу я, что хотят все эти дуроломы на водочку. Как же, действовали все с усердием, никто не виноват оказался, а угощения нету? Самый бы раз по рюмочке. «Нет, говорю, друзья приятные, кабы вы не были дуроломы и остолопы, то и времена-то были бы другие… И времена-то были бы не такие, кабы у вас, у подлецов, совесть была…» И ушли с аптекарем… Так они и остались без угощения.
— Всё? — спросил буфетчик.
— А тебе что — мало, что ли?
— Да, — сказал военный, — чорт знает что!.. Дурман какой-то…
— А бывает-с! Перед богом, бывает! — со вздохом проговорил тот купец, с которым буфетчик вел разговор вначале. — И даже оченно частенько… ошибаются!.. Потому ежели человек не знает ничего, не понимает и в то же самое время боится беспрестанно, то все можно…
— А охотников, — прибавил гигант-рассказчик, — чтобы, например, эдаким манером (он засучил рукава), хоть пруд пруди!..
И тут начались воспоминания о разных подобных рассказанному случаях, и скоро в каюте стало необычайно душно — душно не от табаку, которым в каюте действительно было накурено, а именно от этих рассказов, от этой тягостной, ненужной путаницы человеческих отношений, составлявших их содержание. Ненужные ужасы, наивнейшие злодейства, огромные, нелепейшие недоразумения, бесцельные жестокости — все это, группируясь вокруг какого-то наследственного «страха жить», страха ценить белый, короткий день жизни и как бы полной безнадежности дать этому короткому дню какое-нибудь содержание, кроме непрестанной тяготы и необузданной жадности, — все это до такой степени удручало не только голову, а прямо грудь, стесняло дыхание, что желание свежего воздуха делалось неотразимым. Именно воздуха, самого буквального, несмотря на то, что тягота происходила не от табачного дыма….
Не дослушав все более и более разгоравшейся беседы, я вышел. Меня уже давно занимает одно маленькое обстоятельство, о котором я упомянул мельком, чтобы не прерывать рассказа. Когда купец рассказывал о том, что ему предъявляли какого-то незнакомого ему молодого человека, я заметил, что молодой человек, с которым я познакомился на железной дороге, вспыхнул, сконфузился, но, стараясь скрыть этот конфуз, как-то неловко стал надевать пальто и, как я уже сказал, вышел потихоньку из каюты. Заметил я, что, выходя, он старался пробраться между параллельно расставленными диванами, так чтобы рассказчик купец остался у него за спиной. Это смущение и этот прием ухода, в котором не представлялось видимой надобности, невольно заставили меня подумать о том, «зачем он это сделал?» Выйдя на палубу, я думал найти моего недавнего знакомца там, но его не было. Вместо него я наткнулся на парня-убийцу, который шваброй мыл палубу. Увидя меня, он почему-то весело улыбнулся и, оскалив зубы, сказал:
— А ловко купца-то отщекатурили. Дюже хорошо!..
— Чем же? Что ж тут хорошего?
— Ничего… Ловко!.. Иному и этого еще мало!.. Иного-то и не так еще достойно.
— За что же?
— Не делай худа! Они нешто понимают это? Да вот сейчас у нас купец тут один всю реку запрудил и рыбу не пущает. Что ж, хорошо это?
— Как не пущает?
— Да так! Запрудил реку в своей аренде, перепрудил ее, стало быть, поперек, у самого озера, всю рыбу-то и заарестовал у себя… Да ведь что выдумал! железную загородь-то сделал на веки веков! На полтораста верст и нет рыбы… А ведь на полтораста-то верстах сто деревень… Да все они рыбой жили, питались… А теперь вон мызгаются-мызгаются по воде-то, а там ничего нет… Это как — хорошо или нет? Ведь надо ж такую иметь в себе жадность! Помирайте, мол, с голоду сто деревень, только бы мне!.. Нет, они тоже не думают о прочих народах…
— Так жаловаться надо на купца. Он не смеет так делать.
— Ну, жаловаться!.. У него мошна-то, поди-ко, вот как отдувается… Ему выйдет закон, а он его не исполнит — больше ничего… А по-моему вот эдак-то лучше…
— Как «вот эдак»?
— Да вот, как тому… днище-то высадили… Надавал ему хороших, а запруду-то прочь, вот оно и будет без обиды!.. А то поди, пиши бумаги… Ты бумаги пишешь, а он рыбу ловит да продает. Нет лучше, превосходнее, как «своим средствием»… Первое дело — отделал его под орех или под воск, вот он и поостережется грабить-то!..