Том 5. Лесная капель. Кладовая солнца
Шрифт:
Третий раз уже этот странник бежал из плена, и теперь, пожалуй, он больше бы и не решился: так он был слаб и так ясно чувствовал, что жизнь не стоит усилий. Но в последний раз пленным бросили лошадь, как собакам. Люди терзали сырое мясо. После этого их вовсе забыли, и так пришлось куда-то идти…
Накануне была метель с сильным ветром, пурга залепила деревья. Когда из-под низкого темно-серого неба мало-помалу начал исходить утренний свет, в лесу не было, как всегда на рассвете, что свет обнимает собой темный лес. Теперь тот утренний свет падал на белые от свежего снега деревья, и рассвет, как отсвет, начинался внутри леса. Казалось, что лес светил сам от себя.
Так не часто
Человек долго стоял, видимо делая усилие понять явление света внутри темного леса. Пока он так стоял, не двигаясь вперед, может быть, из осторожности, прошли те немногие минуты внутреннего рассвета в лесу. Когда общий свет вошел в лес, стало обыкновенно, и странник, опираясь на посох, опять пошел потихоньку от дерева к дереву…
В утреннем свете борода, и серое рубище, и шапка сливались с темными частыми стволами деревьев, кустами можжевельника, и белый, как снег, кружочек лица, казалось, висел в воздухе, и на этом кружке были, как два фонаря, два большие человеческие глаза, и каждый серый глаз был с красной каемочкой. Похоже было, будто вот эти висящие в воздухе два глаза и есть все, что осталось от человека: глаза эти движутся между лесными стволами, перемещаются, очень редко моргают, и никто бы не мог сказать, на что они смотрят и что они видят.
Так бывает, простреленная дикая козочка-косуля пока бьется, то все глядит вперед себя такими прекрасными живыми глазами, и со страхом ждешь, что вот она умрет и чудесные глаза перестанут глядеть. Но она умирает, а глаза все так же продолжают глядеть, и от этого становится еще тяжелее тому, кто стрелял: мертвая, все кончилось, а глядит, как живая.
Вот отчего, наверно, у покойников закрывают глаза, – понимаю теперь, как подумал о дикой козе. Открытые глаза покойника в чем-то упрекают живых, и я думаю, так оно и есть: какой живой не застыдится жизни своей при покойнике. Есть, есть этим большим глазам в чем нас упрекнуть, и жутко живому встретиться в лесу с такими глазами…
Глаза оросили, чтобы живой человек их закрыл.
– Стой! – крикнул из-за деревьев невидимый человек.
Глаза остановились без всякого выражения страха и просили одного: их закрыть.
Невидимый человек все понял, и дуло винтовки опустилось.
На вопросы вооруженных русских людей странник долго молчал, как будто вспоминал, потом отвечал разумно и ясно. Партизаны много встречали таких, и допрос был недолог.
Тогда уже, когда лен зацветал, человек вышел из госпиталя и стал подходить к родным местам, и, может быть, тут только впервые глаза его сосредоточились и заметили ранним утром, как сложенные на ночь лепестки голубые льна раскрывались и все поле голубело.
А когда он вечером подходил к дому, на глазах его на этом родном поле голубые лепестки свертывались на ночь. Было уже совсем темно, когда человек остановился перед своим домом и постучал…
…Домик, где жила Милочка, был точно такой же, как и все недостроенные домики в нашем поселке. На эти домики легла тень судьбы, разводящей начала с концами: началось и остановилось, а кончится после войны, когда все переменится и мы сами будем другими.
Этот домик без наличников на окнах, с новой крышей из дранок, но без трубы, с разделанным и опять зарастающим садом. Домик вместе с другими домиками поселка
Милочка сидела на золотистой тахте и сматывала в клубок нитки. Против нее на чураке сидел ее Сережа с пасмой ниток на руках. Ему трудновато было подравнивать левую испорченную на войне руку к правой, хорошей, но он как-то исхитрялся и виду, что ему очень неудобно, не показывал. При малейшей ошибке или просто мелькнувшей неуверенности в том, что выйдет у него как следует, в чутких его глазах, как зыбь на воде, пробегала милая испуганность с готовностью немедленно повиниться. Милочка этим испугам сейчас же, как они появлялись, отвечала веселостью, и тогда глаза друга ее вспыхивали радостью. Это была пара милая, всем на радость.
Удивляет меня всегда и радует, что если такая пара появляется в природе, то все разные птицы, зверушки, цветочки, и ароматы растений, и все прекрасное соединяется в одно и служит любящим и день и ночь: днем поет жаворонок, ночью поет соловей.
Да вот и я сам, как подумаю о счастливцах, так будто превращаюсь в любимого мною певца вечерней зари, черного дрозда с золотым клювом. Когда уже от реки туман поднимается, сажусь черным дроздом на самый верхний пальчик высокой ели и пою. Слышит ли кто меня – я не знаю, не для себя я пою, а управляю зарей: свистну по-своему – и все небо разделится на голубое и красное; на иной лад посвищу – и спустятся на красное синие кружева, и так, пока не станет вовсе темно, под свист моего птичьего язычка совершаются непрерывно служебные перемены в цветах.
Может быть, с высоты этой ели дальше видно, чем думают люди. Я свищу и зову любовно всмотреться в эти милые лица: их таких точно еще не бывало на свете, и они в первый раз так сложились. Скорее спешите обрадоваться, а то ведь и они, как эти цвета на заре, немного побудут, и переменятся, и уйдут навсегда.
– Сережа, милый, – говорит она, – толкни локтем окно, дай нам сюда больше воздуху.
Сережа попятился, толкнул локтем окно – и милые люди соединились с природой.
– Такая тишина, – щебечет по-птичьему Милочка, – мне кажется, я никогда такой тишины не слыхала, единственный поет певчий дрозд. Ты видишь его? Вон он, черный на красной заре.
– Вижу, вон сидит на верхнем пальчике елки, это черный дрозд с золотым клювом.
– А погляди, Сережа, как там у реки завертывается туман, будто кто-то большой курит и. дым пускает колечками.
– Это, Милочка, древний птичий бог сел покурить у реки. Ему теперь только и остается курить: самки его уже все сели на яйца.
– Правда, сели. Ну вот, и мы тоже кончили, смотри, какой большой клубок намотали. Как чудесно вечереет, подвинься к окну, давай немного перед сном посидим, помечтаем.