Том 5. Лесная капель. Кладовая солнца
Шрифт:
– Ты обещалась, – сказала она, – нам такое рассказать, что своими глазами видала и своими ушами слышала, а теперь говоришь как?
– Говорю, – ответила башмачница, – как сама своими ушами слышала от самого солдата.
– Ты – от солдата, а я – от кумы. Чем же твой рассказ моего лучше? Да и солдат-то твой в печке заснул, и все ему это приснилось.
Конечно, лишнего мы старались ничего не говорить, но дела наши на фронте долгое время, до московского перелома, были такие, что это лишнее само собой
Заметив, что каждое слово наше перевирается старухами с хвороста, мы с Мироном Ивановичем, пока курили, говорили больше о белых мышах, – он их разводил для научных учреждений и зарабатывал хорошие деньги. А когда нам расходиться, то или я его за рукав, если что знаю, или он меня дернет, и мы отходим в сторонку и шепотком передаем друг другу не только то одно, о чем узнали по радио, а что и к нам самим пришло по слуху «из самых верных источников».
Мало-помалу блеснуло нам, старикам, почему эти слухи разные и, бывало, очень резкие и не по-деревенски осмысленные больше приходили со стороны нашего совхоза, чем из города. С этой догадки нашей и началось все распутываться изо дня в день.
Когда все нити нашей такой разведки сошлись на одном человечке и только бы его вот завтра взять, вдруг ночью с площадки нашего совхоза высоко взлетел огненный змей. Глянул я в окошко, и как раз в эту минуту добежал кто-то до нашей колокольни, схватил за веревку и забил в набат.
Только уж когда я до реки добежал, ясно определилось, где был пожар: горел особняком стоящий домик – радиостанция, где как раз и жил тот человечек. Пока налаживали пожарную машину, домик сгорел дочиста. Конечно, хватились в первую очередь радиста, но даже костей обгорелых найти не могли. Так вредный человек пропал, будто провалился под землю.
С тех пор как кончилась наша радиостанция и радист бесследно пропал, те недобрые вести, о которых я говорил, прекратились, на отдыхе у разъезда мы больше не волновались, мы говорили о белых мышах, а старухи – о том, что будто бы в каждую избу через трубу накануне похоронной влетает огненный змей.
Признаюсь, не люблю я этих деревенских чудес, и больше из-за того, что жизнь понимаю чудесной даже в мельчайшей капле своей. А то что это за чудеса, ежели даются легко каждому, кто без мысли ставит ухо свое навстречу всякому слуху.
Может быть, всему началом был именно тот огненный змей, поднявшийся вверх от пожара на радиостанции. Может быть, кому-то после змея наутро пришла похоронная, а та женщина, обезумев от горя, сплела, будто именно к ней и прилетал огненный змей. А еще, может быть, у кого-нибудь загорелась сажа в трубе, и тоже пришла похоронная, и вот оно уже заплелось так, будто в избу перед ужасной вестью через трубу всегда влетает огненный змей.
Мало-помалу до того в этого змея уверились, что стали ссылаться на него при всяком случае. Придет похоронная – и всегда находится такой, кто накануне видел, как в этот дом влетал огненный змей. Даже люди, ни в бога, ни в черта не верящие, змею этому поверили и при разговоре таращили
Конечно, будь время полегче, можно было бы посмеяться над суеверием, пустить стрелу насчет бабьей души в одиночестве, но разве хватит духу шутить, когда на твоих глазах огненной стрелой пронзенная в душу корчится в страданьях женщина.
Тогда и то радостно, что есть на кого хоть вину-то свалить.
Так пусть уж и останется это за правду, будто огненный змей влетел в тонкое отверстие выводной трубы от времянки Анны Александровны, и на другой день принесли печальное известие, что Иван Гаврилович погиб смертью храбрых и после смерти награжден высокой наградой – орденом Ленина.
Мне случайно удалось перехватить почтальоншу нашу Аришу, когда она несла к Анне Александровне похоронную, и по любви своей горячей к покойному взял на себя тяжкий труд сам лично сообщить ей весть об ужасном несчастье. Со слезами на глазах, обняв ее, начал я:
– Приготовьтесь, Анна Александровна, беда пришла!
Ни слезинки у нее на глазах, ни огненной вспышки лица, только немые слова лучами своими вошли в меня, как, бывало, тайно наделаешь чего-нибудь скверного и виноватой улыбкой хочешь задобрить свою мать, а она, все понимая, без слов и улыбки с упреком глядит на тебя.
– К чему, – отвечает, – вы меня приготовляете? Я не маленькая и ко всему на этом свете себя приготовила. Знаю и сейчас, что вы хотите мне сказать. Помолчите немножко, – и ушла к себе в комнатку, и сквозь щелку неприкрытой двери был виден только огонек.
Стою со стесненной грудью и дожидаюсь. Смотрю на огонек и вижу свой далекий, детский: старуха на печке сидит, греется, зевает, крестит рот при зевке, самая простая старушка. А против нас в уголку огонек дает разные отражения на окладе, и, может быть, от этого лицо Матери над младенцем такое скорбное, так жалко ее, так за сердце хватает, отчего – непонятно.
– Бабушка, отчего мне так жалко?
– Ну как же, дитятко, не жалко, видишь, на руках-то у нее деточка, и как же ей вашего брата не пожалеть? Деточка ничего-то не знает, глазенки у него глядят, как цветики милые – радость! А она, скорбящая, видит, как на деточку точит нож злодюга немилосердный.
– Это Кашей?
– Ну да, я же тебе сказывала, Кащей точит нож, а скорбящая от него хоронит свое дите.
– Куда же схорониться-то?
– Ну, это как ей удастся куда. А только, бывает, и схоронит.
– А сколько у нее детей?
– У нее все вы свои.
Так вот и осталось в душе навсегда с того времени, что пусть оно и есть Неминучее, но у родной матушки своей как-то можно от него схорониться. И еще крепче прижимаешься к матери.
Вот это самое знакомое с детства узнал я на лице Анны Александровны, когда она вернулась ко мне с детишками и твердо сказала:
– Говорите, что знаете, сразу.
Все выслушала, будто все хорошо знала вперед. Придала большое значение посмертной награде, пенсии, и я сам вызвался сходить завтра же в город и оформить права.