Том 5. Очерки, статьи, речи
Шрифт:
Все сказанное клонилось к тому, чтобы указать место лирика и начертить образ лирического поэта. Он сир, и мир не принимает его. В любой миг он может стать огненным вдохновителем — и паразитом, сосущим кровь. Сила его сиротливого одиночества может сравниться только с его свободным и горделивым шествием в мире.
Из всего сказанного я считаю необходимым вывести два общих места, которые не мешает напомнить, имея в виду полную спутанность понятий, происшедшую в мозгах у некоторых критиков. Первое общее место: лирика есть лирика, и поэт есть поэт.Право самостоятельности в последнее время лирике пришлось себе отвоевывать сызнова. И она отвоевала его. В этом деле сыграл немаловажную роль журнал «Мир искусства». Теперь — такие видные сотрудники этого журнала, как Д. В. Философов и Андрей Белый, начинают упрекать лирику в буржуазности, кощунственное™, хулиганстве и т. д. Остается спросить, почему они не упрекают ее в безнравственности, в которой когда-то упрекал их самих «граф Алексис Жасминов»? Из общего места, приведенного
Второе общее место гласит: поэты интересны тем, чем они отличаются друг от друга, а не тем, в чем они подобны друг другу.И так как центр тяжести всякого поэта — его творческая личность, то сила подражательности всегда обратно пропорциональна силе творчества. Потому вопрос о школах впоэзии — вопрос второстепенный. Перенимание чужого голоса свойственно всякому лирику, как певчей птице. Но есть пределы этого перенимания, и поэт, перешагнувший такой предел, становится рабским подражателем. В силу этого он уже не составляет «лирической единицы» и, не принадлежа к сонму поэтов, не может быть причислен и к школе.
Таким образом, в истинных поэтах, из которых и слагается поэтическая плеяда данной эпохи, подражательность и влияния всегда пересиливаются личным творчеством, которое и занимает первое место.
Из всего этого следует то, что группировка поэтов по школам, по «мироотношению», по «способам восприятия» — труд праздный и неблагодарный. Поэт всегда хочет разно относиться к миру и разно воспринимать его и, вслушиваясь, перенимать разные голоса. Потому лирика нельзя накрыть крышкой, нельзя разграфить страничку и занести имена лириков в разные графы. Лирик того и гляди перескочит через несколько граф и займет то место, которое разграфлявший бумажку критик тщательно охранял от его вторжения. Никакие тенденции не властны над поэтами. Поэты не могут быть ни «эстетическими индивидуалистами», ни «чистыми символистами», ни «мистическими реалистами», ни «мистическими анархистами» или «соборными индивидуалистами» (если бы даже последние две категории были реальными факторами жизни или искусства).
Переходя к разбору лирики последних месяцев, я постараюсь постоянно иметь в виду указанные общие места. Если они и сковывают, как присяга, то зато дают свободу от всяких посторонних тенденции, липнущих и жалящих, как слабые комары.
Когда слушаешь Бальмонта — всегда слушаешь весну. Никто не окутывает души таким светлым туманом, как Бальмонт. Никто не развевает этого тумана таким свежим ветром, как Бальмонт. Никто до сих пор не равен ему в его «певучей силе». Те, кто согласился пойти за ним, пройти весь его многоцветный путь и видеть вместе с ним его жемчужные сны, — останутся навеки благодарны ему. Он — среди душных городов и событий — сохранил в душе весну, сохранил для себя и для всякого, кто верил в его певучую волю.
Было легко пройти с ним его необъятный путь. Так ярко было всегда его солнце, так вовремя умерялся зной его лучей и наступали синие прохладные вечера. И так недолги были неизбежные душные ночи, и опять уже серебрилась на всех лепестках утренняя роса.
Путь, пройденный Бальмонтом, так велик, что давно уже мы потеряли из виду исходный пункт. Бальмонт начал петь под скудным «северным небом», где была «безбрежность» — только волны, только воздух. И он погрузился в такую полную «тишину», в которой ясно дошел до его слуха слитный гул из веков и народов, которого он не слыхал прежде. И тогда страстная воля его захотела причаститься миру, стать «всем и во всем». Тогда к песням высочайшей простоты присоединились еще песни, где вся душа содрогалась и ломалась от зрелища зарев «горящих зданий», от вскриков «кинжальных слов». Здесь Бальмонт причастился городу, знаком которого так или иначе отмечены все поэты XIX века — эпохи торжественного и ужасающего роста промышленности, машин, изобретений, городов. Поэт с утренней душой прошел и этот путь — стремительно, как все пути, которые он проходил. Европа открыла ему свои сокровища, и он воспринял их с той щедростью, какая прилична и надлежит поэту, желающему быть всем и повсюду. И здесь, погрузившись в леса символов, он создал книгу, единственную в своем роде по безмерному богатству, — книгу «Будем как солнце». И одновременно — книгу, еще более нежную — «Только любовь». Следующая книга — «Литургия красоты» уже определила тот путь Бальмонта, на котором он стоит перед нами теперь. В ней он перегорел в пламени чистой стихии. «Злые чары» были тем лабиринтом, пройдя который поэт вернулся на просторы своей родины — иным, чем ушел от них. Весь искус Европы, вся многоцветность мира — с ним. И ясно, как день его души, почему в этот торжественный для себя день Бальмонт
Но, прочитывая «Жар-птицу» Бальмонта в целом, опять убеждаешься, что убыль «певучей силы» поэта есть миф. Основания для создания этого мифа, конечно, были. Книги Бальмонта последних двух лот разочаровывали после «Будем как солнце». По стихия, явленная в этой последней книге, была совсем чужеродна той новой стихии, которую зажег и расплеснул перед нами новый Бальмонт. Все было иное, и самый стих был короче, ядовитей, острей. Но то была дань символизму. Новый Бальмонт с его плохо оцененными рабочими песнями и с песнями, посвященными «только Руси», стал писать более медленным и более простым стихом. Все накопленные богатства стиха остались при нем, но вместе с тем критика не почуяла основной перемены, которая сделала Бальмонта по-своему простым. Сохраняя всю свою пленительную капризность, всю магию своей воли, он уже становится простым, когда восклицает:
Кто не верит в победу сознательных смелых рабочих, Тот играет в бесчестно двойную игру!.. Да! свобода — для всех! И однако ж — вот эта свобода И однако ж — вот эта минута — не комнатных душ!
И все проще становится он, переживая такой острый кризис, который может переживать только душа, неподдельно и вечно юная.
В «Жар-птице» можно наблюдать, как старые декадентские приемы «дурного тона» побеждаются высшей простотой, за которой стоит вся сложность прежних душевных переживаний. И только потому, что в книге все еще чувствуется эта борьба, интересная лишь для исконного любовника Бальмонтовой музы, — борьба, в которой слишком ясно, какая сторона одержит верх; и только потому, что в этой книге есть целиком плохие страницы, — ее нельзя еще признать равной книге «Будем как солнце» и таков же новой, как была та. Но ясно, что Бальмонт — «утонченник» должен быть разбит наголову Бальмонтом — простым и по-прежнему дерзновенным, но не по-прежнему туманным — гусляром. Так же ясно, как то, что Брюсов, певец «журчащей Годавери», отошел в область преданий и что душа его, сложная, как ночь, приобрела дар выражать себя просто и ясно, как день.
Новая книга Бальмонта очень велика. Цитировать ее так же трудно, как все остальные книги Бальмонта — поэта, отличающегося от всех непомерным богатством слов и «напевности». С книгой этой надо выходить во чисто поле и там петь ее песни на все четыре стороны света. Ее можно прилежно изучать, и думаю, что она будет открывать внимательному читателю все новые и новые чудеса. Пока можно привести только примеры и сделать несколько наблюдений.
Нет ничего удивительного, что Бальмонт восхитился богатырем Вольгой — этим чарым волхвом и кудесником. Он и говорит о нем, будто о самом себе:
На семь лет Вольга задался посмотреть широкий свет, А завлекся — на чужбине прожил все двенадцать лет. Обучался, обучился. Что красиво? Жить в борьбе. Он хоробрую дружину собирал себе… И гуляет, и смеется вольный светлый наш Вольга, Он уж знает, как коснуться, как почувствовать врага.Муромца поразил поэта до того, что Илья стал одним из сильнейших вдохновителей Бальмонта. Можно ли сказать об этом богатыре более задумчивые, более гордые, более русские слова, чем эти:
И заманчив он был, как, прощаясь с родною рекою, Корку черного хлеба пустил он по водам ее, И вскочил на коня, в три прыжка он был с жизнью иною, Но в нарядностях дней не забыл назначенье свое.Или стихотворение «Целебная криница», которое я привожу целиком:
Конь Ильи копытом звонким бьет, рождается криница. Ключ лесной освободился из подземного жерла. Сам Илья в тот миг стремился, улетал в простор, как птица, А целебная криница до сих пор в лесах светла. Он летел, не размышляя о зиждительности бега, Без мышленья сердцем зная, как Свобода хороша. И доныне среброводна освежительная нега, И поет хрустальность в чащах: приходи испить, душа.