Том 5. Одинокому везде пустыня
Шрифт:
– Не подумала, – как маленькая, отвечала Николь. – Значит, мы должны прятаться от твоего толстого банкирчика?
– Не должны. Но всему свое время.
Перед сном Николь повела Марию в свою спальню показать карфагенскую вазу, которую подарил ей господин Хаджибек.
– Какая прелесть, настоящий антик! – похвалила Мария, оглаживая высокое горло керамической вазы, сохранившейся так, как будто ее изваяли только вчера.
– Я ее обожаю! – сказала Николь. – Каждое утро, как проснусь, взгляну на нее и подумаю: а ты-то, милочка, точно старше меня!
– Не прибедняйся, Николь, отлично выглядишь!
– Не так уже и важно, как я выгляжу, – грустно сказала губернаторша. – Еще чуть-чуть, и это уже не будет иметь никакого значения. А пока я кручусь! – Николь засмеялась и в обычной своей манере перескакивать с одного на другое принялась весело рассказывать Марии о том, как она пыталась заманить в любовную
– Опытный, стервец! – подытожила Николь. – Ты будь с ним начеку. А уши у него так смешно шелушатся! Ты видела?
Мария кивнула, ей безумно хотелось спать, и она почти не воспринимала болтовню Николь.
– Ой, слушай, Мари, забываю тебя спросить. Там, в отеле «Мажестик», на конкурсе красоты под твоим именем выступала какая-то огромная девица, я была просто шокирована!
– Это моя кузина Уля, она высокого роста. Уля была вынуждена заменить меня, чтобы не платить неустойку.
– А-а, понятно! Так у тебя нашлась кузина?
– Ну, в общем, да.
– Что значит – в общем?
– В том смысле, что она гораздо моложе меня, что мы просто вместе работали на заводе, дружили. У нее никого нет. И я объявила ее кузиной. Она согласилась.
– А-а! – В глазах Николь мелькнул огонек, она что-то сообразила свое, тайное. Хотела сказать, но удержалась. – Так что, баиньки?
– Если можно. Я валюсь с ног, – призналась Мария.
– А как твой молодой адмирал?
– Никак. У меня нет известий…
– Ну ладно, ты и в самом деле засыпаешь. – Николь чмокнула ее в щеку. – Спокойной ночи!
– Спокойной ночи!
И они разошлись ко сну. Далеко в глубине дома часы пробили полночь. Мария переступила порог предназначенной ей спальни, той самой, в которой она очнулась когда-то, спасенная Николь от верной смерти.
«Вот и окончился наконец этот длинный-длинный день, – с наслаждением подумала Мария, поудобней умащиваясь на широкой кровати, с удовольствием вдыхая запах чистого тонкого белья, ощущая свежий ночной бриз, легко проскальзывающий сквозь москитную сетку в открытом окне, щекотно бегущий по белоснежной батистовой простыне. Ветерок ласково подбирался к лицу, к волосам, раскинутым по подушке, – Мария так устала, что у нее не было сил даже заплести на ночь косу. – Вот и окончился денек, полный опасных приключений, радостных встреч, серьезных бесед и пустопорожней болтовни…» Когда она прощалась с Николь, то была уверена – сейчас доберется до постели и уснет мигом, но не тут-то было… Спать хотелось адски, а в голове все крутились и крутились картинки прошедшего дня, обрывки чужих речей и ее ответов, как правило, не самых удачных. То вдруг возникало лицо румяной рыжеволосой Клодин с ее лилейной шеей, то неподвижные, волчьи глаза генерал-губернатора, то истеричная Николь с ее однообразными фокусами и резкими перепадами настроения, то одутловатое, постаревшее лицо доктора Франсуа, которое внезапно разгладилось и стало почти молодым, когда разговор коснулся изучения языков. «Кстати, где его рыжий кожаный портфель, с которым он не расставался в прежние времена?» – подумала Мария, и этот портфель стоял у нее перед глазами чуть ли не полчаса, до полного отупения, она еле освободилась от навязчивого видения, да и то только тогда, когда заставила себя переключиться на размышления о туарегах. «Как они теперь, бедненькие, в кутузке? – искренне пожалела Мария разбойников и тут же опомнилась: – А если бы туареги тебя поймали? И валялась бы ты сейчас, миленькая, на дне черной ямы, а не возлежала на батистовых простынях… Да, да, на дне черной ямы, из которой днем можно любоваться звездами, как из колодца…» Тех пленниц, что предназначены для гарема, сначала помещали в условия хуже скотских и нагоняли на них такого страха и подвергали таким мучениям, что те начинали мечтать о гареме как о рае земном, а о своем будущем хозяине как о единственно возможном благодетеле и избавителе от изощренных издевательств специальных слуг. Они опускали в яму к несчастным голодных шакалов в железных клетках, от которых удушающе воняло и которые все время тявкали, выли, плакали или пытались укусить, через прутья просовывая свои острые гадкие морды почти вплотную к истязаемым девушкам. Проклятых шакалов могли оставить хоть на всю ночь или на целый день, так что у пленниц едва не мутился рассудок от такого соседства. О подобных гнусных шутках с будущими наложницами рассказывал еще доктор Франсуа во время их похода в Сахару… «Так что нечего жалеть разбойников!» – решила Мария.
Глаза привыкли к темноте, и Мария стала различать и вырезанную на деревянной спинке кровати устало-царственную морду льва, и ртутно-блестящий, словно текучий, мраморный пол в тех
В те времена о парижском обществе нельзя было сказать: «Много званых, да мало избранных». Избранников судьбы было предостаточно, некоторые из них остались за бортом франко-русского бала, например Марина Цветаева, ее обошли вниманием из-за мужа чекиста, обошли сознательно и жестоко. Для хозяев-французов этот первый бал совместно с русскими, конечно же, не имел того значения, какое он имел для русских – униженных, фактически бесправных, как правило, небогатых, а то и полунищих, вынужденных вживаться в чужую жизнь, скрепя сердце и смирив гордыню, людей, которых по большому счету объединял только русский язык – основа основ русской национальной безопасности и сохранности, русской духовности, русской веры, надежды и любви. Не случайно в русском рассеянии – будь то Париж, Берлин, Харбин или Нью-Йорк – исключительно высоко стояли писатели и поэты, хранители русского слова. Например, Владислав Ходасевич так и писал: «Мы люди маленькие – наша задача охранять русский язык». И нужно сказать, что задача эта удалась писателям и поэтам русского Парижа, русского Берлина, русского Харбина, русского Нью-Йорка и других чужеземных городов, поменьше и попроще; удалась она даже там, где не было ни писателей, ни поэтов, а были просто русские люди, так называемые носители языка, они несли его сквозь отпущенные им годы и тяготы, успехи и завоевания не как крест, а как сокровищницу, как живую душу своей великой неудачливой родины, своего великого народа, почему-то малопонятного другим народам, почему-то для них загадочного, таинственного… Почему?
Как писал Гоголь: «Русь, куда ж несешься ты? Дай ответ. Не дает ответа…»
Русь молчит, и немцы не знают.
Только досужий наш читатель, почти весь ХХ век питавший душу свою чтением классики как манной небесной, подметил давным-давно, что указует путь птице-тройке, с которой сравнивает Россию Гоголь, не кто иной, как матерый жулик Чичиков… Подметить-то подметил, а что толку? Лишь родился еще один вопрос, новый, горбатый, как сам этот знак препинания… и, кажется, вечный… А какой вопрос, и говорить не надо – это и так всем ясно.
Впрочем, пока Мария не задумывалась над извилистостью пути Государства Российского, над природой власти, над тем, «как государство богатеет и чем живет, и почему не нужно золота ему, когда простой продукт имеет»; пока она собиралась на бал – молодая, красивая, нацеленная на выживание и удачу, свято верящая, что еще увидит на своем веку и маму Анну Карповну, и сестрицу Сашеньку и представит им кузину Улю, которая стояла сейчас перед ней на коленях, с булавками между плотно сжатыми губами, подтыкала и наживляла на ней бегущее из рук шелковое платье. Об этом платье Мария и Уля начали говорить еще в ноябре 1927 года, как только узнали из газет о предстоящем 15 января 1928 года первом франко-русском бале. Продумывание будущего наряда Марии занимало их серьезнейшим образом, они так и говорили: «Давай обсудим платье», «Давай обсудим вырез», «Давай же, наконец, обсудим накидку»… И вечера напролет просиживали с листком бумаги и мягким карандашом, набрасывали силуэт, стирали, снова набрасывали… Марию учили рисованию, плетению кружев, вязанию и шитью с детства. Учила мама, которая очень любила придумывать себе наряды и шила лучше многих белошвеек. Она так и говорила: «Я люблю шить, и кому какое дело, графиня я или нет? Жена адмирала или нет? Все это сословная чепуха на постном масле! Сшить себе любимой платье я могу доверить лишь самой себе – Мерзловской Анне Карповне, в девичестве Ланге».
А что до Ули Жуковой, то она оказалась настоящим самородком, который благодаря неукротимой воле и стараниям Марии был отмыт до первородного блеска так быстро, как только и может быть отмыт золотой самородок.
– Слушай, Улька, – говорила, восторгаясь ею, Мария, – ты у меня, прямо как Михайло Ломоносов! Все схватываешь на лету, аж страшно! Пожалуй, поднатаскаю тебя и отдам в Сорбонну, еще во французские академики выйдешь, в их бессмертные!
– Не, не хочу в Сорбонну. Я деточек хочу. Замуж мечтаю! – отвечала простодушно Уля.