Том 5. Одинокому везде пустыня
Шрифт:
– У Лермонтова, – робко поправила Сашенька. – Это «Герой нашего времени».
– Точно! Ха-ха-ха! Дурею я с этой работой. А у вас в фельдшерской школе был хороший литератор! – Он взглянул на нее с неподдельным интересом.
– Да. У нас и хирурги были хорошие, и литераторы…
Они вышли из мелколесья в поле, широкое русское поле. Было тепло, тихо, солнышко отбрасывало из-за ветвей кружевные пятна.
Видимо, пан Домбровскиий решил взять свое и начал тихим, но очень глубоким, красивым баритоном:
– Есть в осени первоначальнойКороткая,– закончила декламацию стихов Сашенька.
– Вот это сестрицу из Москвы прислали! – восхищенно глядя на Сашеньку, сказал Адам, взял ее руку, нежно поцеловал и уже не отпускал из своей руки. – Какая у вас была замечательная фельдшерская школа! Вы, может быть, и «Войну и мир» читали?
– Читала. Правда, войну мы с мамой иногда старались пропускать, а мир читали до буковки.
– И это правильно, – сказал Адам Сигизмундович. – В войне ничего интересного, убийство людей друг другом – это самое тупое, жестокое, самое бессмысленное, что только есть на свете. И кровь течет по нашим рукам, но иногда удается ее остановить, не дать ей всей уйти из человека. Я имею в виду конкретных людей, нашу работу хирургов.
– Да, – сказала Сашенька, почему-то не освобождая свою руку из сухой, горячей ладони Адама Сигизмундовича. – Я не один год проработала в хирургии, но кончится война, если я останусь живой и невредимой, то после института в хирургии работать не буду.
– А где? – живо спросил Адам Сигизмундович, подхватывая Сашеньку за талию, чтобы помочь ей разом, вместе с ним, перепрыгнуть через неглубокую канавку.
– Наверное, я буду детским врачом, – сказала Сашенька и робко попыталась убрать руку Адама Сигизмундовича со своей талии, но тут на их пути возникла еще одна канавка, за ней другая, третья, они ловко перепрыгивали через них, смеялись, и рука Адама Сигизмундовича как бы приросла к ее талии, ничего большего он себе не позволял, но и без того они были уже так близко друг к другу.
– Вы коренная москвичка?
– Почти. Мы с мамой много поездили, а с семи лет я в Москве.
– А я никогда не бывал в Москве. Даже смешно. Собрался двадцать второго июня ехать. Чемодан сложил, билет купил. Решил провести отпуск в столице, там у нас дальние родственники живут, списался я с ними, обещали приютить. У них три дочки на выданье, а я как бы приличный жених – врач. Не получилось. Вместо этого двадцать третьего повестку в зубы – и в строй. Отец очень
– Там, наверное, горы? – сказала Сашенька и сделала еще одну, но совсем уж робкую попытку убрать его руку со своей талии. А когда опять ничего не получилось, она так обрадовалась этому, что лицо ее залилось краской стыда: в сознании промелькнули мама, Раевский, маленький Карен, «затишок», Елоховский собор, где она стала крестной матерью Артема, снова услышала она глуховатый голос грузного батюшки: «Ничего, что армяненок, я и китайчат крестил, война все спишет, а крещеного Бог сохранит лучше». – А вы крещеный? – спросила она спутника.
– Я? А как же? Правда, я не католик, а православный, мама у меня русская, православная, она и настояла на православии. Хотя, думаю, большой разницы нет.
– Наверное, – сказала Сашенька, чувствуя, что все ее тело охватывает какой-то сладкий дурман, что она почти не принадлежит себе.
– Мой отец, Сигизмунд Адамович, – настоящий царский генерал. Я родился в тринадцатом году. Мы живы случайно, вернее, закономерно – мы живы, пока нужны вашей советской власти. Знаете, у моего отца и на работе, и дома стоят два таких маленьких фибровых чемоданчика с полной укладкой – на случай ареста, он у меня как пионер – всегда готов! – И Адам Сигизмундович засмеялся так непринужденно, будто говорил не о страшном, а о веселом.
– Вы не боитесь все это говорить мне? – приостановилась Сашенька и твердой рукой сняла его руку со своей талии.
Боже, какие у него были глаза! Синие, влажно блестящие – бесподобные глаза!
Он погладил ее по щеке, точно так, как погладил когда-то при расставании Раевский, и тихо, ласково произнес:
– Я, Сашенька, ничего не боюсь, кроме потери близких и долгой, мучительной смерти, – это было бы неприятно. А что касается вас, мадемуазель, то интуиция мне почему-то упорно подсказывает, что мы с вами сделаны Господом Богом из одного и того же куска глины. Вы не так просты, как ваша фамилия, можете меня не разубеждать.
Сашенька оцепенела. Первым ее желанием было упасть перед ним на колени и рассказать все, все… Но она пересилила себя, зато вдруг сказала ни с того ни с сего:
– Хотите верьте, хотите нет, но никогда в жизни… – Тут спазмы сжали ей горло, и не в силах продолжать, она упала ему на грудь и дала волю слезам.
Он обнимал ее нежно-нежно и целовал в виски, в макушку, чуть-чуть в шею. А когда она отплакалась, он взял двумя руками ее залитое слезами лицо и бережно притронулся своими губами к ее губам, раз, два, три… Нет, она, оказывается, совсем не умела целоваться, ее нежные губы были как деревянные.
– Я сейчас! – она вырвалась из его объятий, отскочила к маленькой кривой березе. Нашла носовой платок, утерлась, высморкалась, посмотрелась в крохотное ручное зеркальце, которое всегда у нее было в кобуре вместо нагана. И вдруг спросила своего кавалера: – А вы и раньше целовались?
– Конечно! – расхохотался Адам Сигизмундович. – Ну это номер! Я же старый дурак! – Божья коровка села на рукав его гимнастерки, он сдул ее и добавил: – Грешен – целовался и улечу на небко по первому требованию, как эта божья коровка. Помните: «Божья коровка, улети на небко – там твои детки кушают котлетки».