Том 5. Рассказы 1860 ? 1880 гг.
Шрифт:
Дети, устроившись на полу в самых разнообразных позах, слушали с огромным интересом, разинув рты, не сводя с нее широко раскрытых глаз. Панна Антонина сидела посредине на скамеечке и с необыкновенным увлечением и соответствующей мимикой, жестикуляцией и интонациями рассказывала свою сказку, после чего разделила между учениками каравай черного хлеба, ломоть которого и сама съела с большим аппетитом. Потом комнатка снова опустела, стало тихо. Огонь в печке погас; было десять часов.
При свете единственной свечи лицо панны Антонины показалось мне очень усталым, взгляд ее потух и она слегка сгорбилась, бессильно опустив руки на платье, усыпанное крошками черного хлеба, заменившего ужин. Когда я попрощалась с ней и уже собралась уходить, она, погасив свечу, зажгла маленький ночничок,
— Разрешаю себе эту роскошь, — проговорила она, — так как не люблю темноты, а по ночам я частенько не сплю.
Кто же угадает и расскажет, о чем она думала, что чувствовала в те часы, когда, лежа без сна на своей жесткой, узкой постели, водила глазами по стенам и потолку, на которых отбрасываемые мебелью зыбкие тени то меланхолично сливались, то расплывались в полосах бледного света.
По разным причинам я не встречалась с панной Антониной более трех лет. Когда я осведомилась о ней у дворника того дома, где я была у нее в последний раз, он ответил, что она давным-давно здесь не живет. Мне пришлось довольно долго наводить справки и разыскивать ее, прежде чем я, наконец, выяснила, где она находится. В этом не было ничего удивительного: она уже несколько месяцев нигде не показывалась.
Войдя в длинный, узкий больничный коридор с белоснежными стенами и сверкавшим, как зеркало, паркетом, я спросила у проходившего мимо служителя, как попасть к больной, которую я пришла проведать. По обе стороны коридора тянулись два длинных ряда дверей. Он указал мне на одну из них. Я вошла в комнатку, но на этот раз она была без обоев с полевыми цветочками, без картинок, канарейки и цветущей герани. Черные прутья железной кровати тонкими линиями вырисовывались на стенах, белых, как снег, и настолько высоких, что приходилось запрокидывать голову, чтобы увидеть потолок. За огромным незавешенным окном с подобранной кверху желтой шторой, в густом осеннем тумане слегка покачивались голые верхушки тополей в больничном саду. Напротив окна высокая, до блеска отполированная дверь, около кровати железный столик, у противоположной стены стол и две желтые табуретки. Здесь было чисто, светло, голо, печально и невыносимо тоскливо. В хорошо протопленной и проветренной комнате чувствовался едва уловимый холодок и тошнотворный запах лекарств.
На железной кровати с длинными черными прутьями, на белоснежной постели, под желтым больничным одеялом, лежала панна Антонина. Ее сильно поседевшие волосы были зачесаны назад, отчего стал виден прежде скрытый высокий, выпуклый лоб. На похудевшем лице он казался огромным и был усеян множеством мелких, разбегавшихся во всех направлениях морщинок. Глаза ее глубоко ввалились и напоминали потускневшие зеркала; тонкая линия бескровных, плотно сжатых губ говорила о безмолвном страдании. Желтое, как воск, лицо резко выделялось на белой подушке, но зато нежные руки с сеткой голубых жилок казались очень белыми на желтоватом фоне одеяла. Она не сразу узнала меня. У нее ослабло зрение, а главное, она никак не ожидала, что ее кто-нибудь здесь навестит. Панна Антонина с улыбкой протянула мне руку и, все еще стараясь быть гостеприимной, хотела приподняться, сесть. Однако не смогла. Она была очень слаба, дышала прерывисто, тяжело, громко. Продолжая лежать, она рассказала мне, что находится здесь уже несколько месяцев. Болезнь подкрадывалась к ней уже давно, в течение нескольких лет, и в конце концов свалила ее. Артрит дал осложнение на легкие, — вероятно потому, что она много ходила в ненастную, ветреную погоду, а на уроках ей постоянно приходилось говорить. Впрочем, в последнее время у нее было все меньше и меньше уроков. Ей пришлось снять комнату подешевле, еще более холодную и сырую, чем прежняя. Заболев, она несколько месяцев лежала дома, но потом… лечение стоило очень дорого и нужен был постоянный уход… Что ж, в этой больнице очень хорошо: врачи внимательные и заботливые, уход хороший и есть все, что нужно. Вдобавок добрые люди позаботились о том, чтобы она могла лежать не в общей палате, а в отдельной комнате. Они даже платят за это, но что же делать? Она вынуждена принять их дар и очень за него признательна.
Все
— Так уж свет устроен, моя пани, что человек состоит из плоти и духа и вынужден терпеть муки не только душевные, но и телесные. О, если б умереть сразу, как только душа или тело начнут испытывать сильные страдания. Но где там! Прежде чем смерть наступит, все изведать придется… Такова суровая действительность…
Помолчав немного, она принялась меня расспрашивать: что слышно на белом свете? О чем пишут в газетах? Какие вышли новые книги? Состоялись ли в английском парламенте дебаты по поводу предоставления женщинам права голоса? и т. п. Она жадно ловила мои ответы. Время от времени в ее глазах загорался прежний огонь, а на губах появлялась искренняя, почти веселая улыбка. Но вот она вздохнула и посмотрела на качавшиеся за окном голые верхушки тополей.
— Да, да! — прошептала она. — Все на свете идет своим чередом, а люди гибнут, как мухи… Я мечтаю только об одном: посмотреть бы еще на все… и… я могла бы… ведь не такая уж я старая…
Ей было сорок с лишним лет, — она была немолодой. Однако я встречала женщин в ее возрасте, которые танцевали на балах, видела и таких, которые укачивали на своих еще сильных руках внучат. В тот день она больше не могла ни говорить, ни слушать. После получасовой беседы ее пожелтевшие веки бессильно опустились на потухшие глаза, неимоверным усилием воли — стиснув губы и сжав руки — она старалась сдержать стоны.
В другой раз, входя в больничную палату, я увидела, что больная полусидит в постели и держит на коленях открытую шкатулочку. Она так увлеклась разглядыванием ее содержимого, что не сразу меня заметила. Лишь услыхав, что я с ней здороваюсь, она подняла голову и медленно, не торопясь закрыла шкатулку. В этот день она была бодрее обычного, видимо какое-то лекарство принесло ей облегчение. С четверть часа мы говорили о том, что слышно на белом свете, потом она с улыбкой заметила:
— Вижу, вы все время посматриваете на мою шкатулку, и вам, наверное, хочется узнать, что в ней спрятано… Может быть, вы даже подумали: «Вот хитрая баба! Скопила за свою долгую жизнь полную шкатулку деньжат, а теперь, лежа на больничной койке, пересчитывает их для развлечения, а возможно, и купоны стрижет!..»
Говоря это, она искренне смеялась, потом сильно закашлялась и в течение нескольких минут лежала без движения, закрыв глаза, часто и хрипло дыша. Затем подняла отяжелевшие веки и долго смотрела на меня затуманенным взором. Больше она не смеялась. Немного погодя она заговорила так медленно и тихо, что едва можно было расслышать:
— Пожалуйста, я с удовольствием покажу вам содержимое шкатулки. Нет там ни драгоценностей, ни каких-либо редкостей… одни лишь сувениры.
Она открыла шкатулку, там было полно всяких вещиц, завернутых в клочки бумаги. Развернув одну бумажку и показывая мне большой дубовый лист, настолько высохший, что он рассыпался в руках, она сказала:
— Я сорвала его с дерева, когда уезжала от Скерских… помните, пани? Из той семьи, где мне было так хорошо, где я всех, всех так любила… Обычно летом я сидела под этим деревом со своими ученицами, брала с собой рукоделие или книжку. Хорошо мне тогда было… Я думала, что останусь там долго, долго… быть может, навсегда. Когда же пришлось уезжать из этого дома, я поцеловала свое любимое дерево и взяла на память листок… Я называю его листком веры, — ибо тогда я верила в людей, в дружбу, привязанность, верность… ах, как верила!..
Вновь завернув жалкие останки, вернее прах «листка веры», она осторожно развернула другую бумажку:
— Взгляните, а вот прядь волос моей бабуси… той старушки, которой я скрасила последние годы ее жизни и которая в минуту кончины так нежно благословила меня… Белые, как снег, и блестят, как серебро… Бедная, любимая старушка! Она всегда называла меня Антосей!
Но вот ее слегка дрожавшие пальцы нащупали в шкатулке какой-то предмет. С минуту она не решалась показать его. Мне почудилось, что легкий, еле заметный румянец выступил на мгновение на ее морщинистом лице. Наконец, в руках у нее появилась фотография. Протягивая ее мне, она прошептала: