Том 6. Идиот
Шрифт:
— Да что ж это в самом деле здесь происходит! — закипел вдруг Коля. — Что такое случилось? Почему вы не хотите вернуться домой теперь? Чего вы с ума-то сошли?
— Я объясню, я объясню тебе… я всё скажу тебе; не кричи, услышат… le roi de Rome… О, тошно мне, грустно мне!
Няня, где твоя могила!*Это кто воскликнул, Коля?
— Не знаю, не знаю, кто воскликнул! Пойдемте домой сейчас, сейчас! Я Ганьку исколочу, если надо… да куда ж вы опять?
Но генерал тянул его на крыльцо одного ближнего дома.
— Куда вы? Это чужое крыльцо!
Генерал сел на крыльцо и за руку всё притягивал к себе Колю.
— Нагнись, нагнись! — бормотал он, — я тебе всё скажу… позор… нагнись… ухом, ухом; я на ухо скажу…
— Да чего вы! — испугался ужасно Коля, подставляя, однако же, ухо.
— Le roi de Rome… — прошептал генерал, тоже как будто весь дрожа.
— Чего?.. Да какой вам дался le roi de Rome?.. Что?
— Я… я… — зашептал опять генерал, всё крепче и крепче цепляясь за плечо «своего мальчика», — я… хочу… я тебе… всё, Марья, Марья… Петровна Су-су-су…
Коля вырвался, схватил сам генерала за плечи и как помешанный смотрел на него. Старик побагровел, губы его
— Удар! — вскричал тот на всю улицу, догадавшись наконец, в чем дело.
По правде, Варвара Ардалионовна в разговоре с братом несколько преувеличила точность своих известий о сватовстве князя за Аглаю Епанчину. Может быть, как прозорливая женщина, она предугадала то, что должно было случиться в близком будущем; может быть, огорчившись из-за разлетевшейся дымом мечты (в которую и сама, по правде, не верила), она, как человек, не могла отказать себе в удовольствии преувеличением беды подлить еще более яду в сердце брата, впрочем, искренно и сострадательно ею любимого. Но во всяком случае она не могла получить от подруг своих, Епанчиных, таких точных известий; были только намеки, недосказанные слова, умолчания, загадки. А может быть, сестры Аглаи и намеренно в чем-нибудь проболтались, чтоб и самим что-нибудь узнать от Варвары Ардалионовны; могло быть, наконец, и то, что и они не хотели отказать себе в женском удовольствии немного подразнить подругу, хотя бы и детства: не могли же они не усмотреть во столько времени хоть маленького краешка ее намерений.
С другой стороны, и князь, хотя и совершенно был прав, уверяя Лебедева, что ничего не может сообщить ему и что с ним ровно ничего не случилось особенного, тоже, может быть, ошибался. Действительно, со всеми произошло как бы нечто очень странное: ничего не случилось и как будто в то же время и очень много случилось. Последнее-то и угадала Варвара Ардалионовна своим верным женским инстинктом.
Как вышло, однако же, что у Епанчиных все вдруг разом задались одною и согласною мыслию о том, что с Аглаей произошло нечто капитальное и что решается судьба ее, — это очень трудно изложить в порядке. Но только что блеснула эта мысль, разом у всех, как тотчас же все разом и стали на том, что давно уже всё разглядели и всё это ясно предвидели; что всё ясно было еще с «бедного рыцаря», даже и раньше, только тогда еще не хотели верить в такую нелепость. Так утверждали сестры; конечно, и Лизавета Прокофьевна раньше всех всё предвидела и узнала, и давно уже у ней «болело сердце», но — давно ли, нет ли — теперь мысль о князе вдруг стала ей слишком не по нутру, собственно потому, что сбивала ее с толку. Тут предстоял вопрос, который надо было немедленно разрешить; но не только разрешить его нельзя было, а даже и вопроса-то бедная Лизавета Прокофьевна не могла поставить пред собой в полной ясности, как ни билась. Дело было трудное: «Хорош или не хорош князь? Хорошо всё это или не хорошо? Если не хорошо (что несомненно), то чем же именно не хорошо? А если, может быть, и хорошо (что тоже возможно), то чем же, опять, хорошо?» Сам отец семейства, Иван Федорович, был, разумеется, прежде всего удивлен, но потом вдруг сделал признание, что ведь, «ей-богу, и ему что-то в этом же роде всё это время мерещилось, нет-нет и вдруг как будто и померещится!». Он тотчас же умолк под грозным взглядом своей супруги, но умолк он утром, а вечером, наедине с супругой и принужденный опять говорить, вдруг и как бы с особенною бодростью выразил несколько неожиданных мыслей: «Ведь, в сущности, что ж?..». (Умолчание). «Конечно, всё это очень странно, если только правда, и что он не спорит, но…». (Опять умолчание). «А с другой стороны, если глядеть на вещи прямо, то князь ведь, ей-богу, чудеснейший парень, и… и, и — ну, наконец, имя же, родовое наше имя, всё это будет иметь вид, так сказать, поддержки родового имени, находящегося в унижении, в глазах света, то есть, смотря с этой точки зрения, то есть, потому… конечно, свет; свет есть свет; но всё же и князь не без состояния, хотя бы только даже и некоторого. У него есть… и… и… и…». (Продолжительное умолчание и решительная осечка). Выслушав супруга, Лизавета Прокофьевна вышла из всяких границ.
По ее мнению, всё происшедшее было «непростительным и даже преступным вздором, фантастическая картина, глупая и нелепая!». Прежде всего уж то, что «этот князишка — больной идиот, второе — дурак, ни света не знает, ни места в свете не имеет: кому его покажешь, куда приткнешь? Демократ какой-то непозволительный, даже и чинишка-то нет, и… и… что скажет Белоконская? Да и такого ли, такого ли мужа воображали и прочили мы Аглае?». Последний аргумент был, разумеется, самый главный. Сердце матери дрожало от этого помышления, кровью обливалось и слезами, хотя в то же время что-то и шевелилось внутри этого сердца, вдруг говорившее ей: «А чем бы князь не такой, какого вам надо?». Ну, вот эти-то возражения собственного сердца и были всего хлопотливее для Лизаветы Прокофьевны
Сестрам Аглаи почему-то понравилась мысль о князе; даже казалась не очень и странною; одним словом, они вдруг могли очутиться даже совсем на его стороне. Но обе они решились молчать. Раз навсегда замечено было в семействе, что, чем упорнее и настойчивее возрастали иногда, в каком-нибудь общем и спорном семейном пункте, возражения и отпоры Лизаветы Прокофьевны, тем более это могло служить для всех признаком, что она, может быть, уж и соглашается с этим пунктом. Но Александре Ивановне нельзя было, впрочем, совершенно умолкнуть. Давно уже признав ее за свою советницу, мамаша поминутно призывала ее теперь и требовала ее мнений, а главное — воспоминаний, то есть: «Как же это всё случилось? Почему этого никто не видал? Почему тогда не говорили? Что означал тогда этот скверный „бедный рыцарь“? Почему она одна, Лизавета Прокофьевна, осуждена обо всех заботиться, всё замечать и предугадывать, а все прочие — одних ворон считать?» и пр., и пр. Александра Ивановна сначала была осторожна и заметила только, что ей кажется довольно верною идея папаши о том, что, в глазах света, может показаться очень удовлетворительным выбор князя Мышкина в мужья для одной из Епанчиных. Мало-помалу, разгорячившись, она прибавила даже, что князь вовсе не «дурачок» и никогда таким не был, а насчет значения, — то ведь еще бог знает, в чем будет полагаться, через несколько лет, значение порядочного человека у нас в России: в прежних ли обязательных успехах по службе или в чем другом? На всё это мамаша немедленно отчеканила, что Александра «вольнодумка и что всё это их проклятый женский вопрос». Затем чрез полчаса отправилась в город, а оттуда на Каменный остров, чтобы застать Белоконскую, как нарочно в то время случившуюся в Петербурге, но скоро, впрочем, отъезжавшую. Белоконская
«Старуха» Белоконская выслушала все лихорадочные и отчаянные признания Лизаветы Прокофьевны и нисколько не тронулась слезами сбитой с толку матери семейства, даже посмотрела на нее насмешливо. Это была страшная деспотка; в дружбе, даже в самой старинной, не могла терпеть равенства, а на Лизавету Прокофьевну смотрела решительно как на свою protégée, как и тридцать пять лет назад, и никак не могла примириться с резкостью и самостоятельностью ее характера. Она заметила между прочим, что, «кажется, они там все, по своей всегдашней привычке, слишком забежали вперед и из мухи сочинили слона; что сколько она ни вслушивалась, не убедилась, чтоб у них действительно произошло что-нибудь серьезное; что не лучше ли подождать, пока что-нибудь еще выйдет; что князь, по ее мнению, порядочный молодой человек, хотя больной, странный и слишком уж незначительный. Хуже всего, что он любовницу открыто содержит». Лизавета Прокофьевна очень хорошо поняла, что Белоконская немного сердита за неуспех Евгения Павловича, ею отрекомендованного. Воротилась она к себе в Павловск еще в большем раздражении, чем когда поехала, и тотчас же всем досталось, главное, за то, что «с ума сошли», что ни у кого решительно так не ведутся дела, только у них одних; «чего заторопились? Что вышло? Сколько я ни всматриваюсь, никак не могу заключить, что действительно что-нибудь вышло! Подождите, пока еще выйдет! Мало ли что Ивану Федоровичу могло померещиться, не из мухи же делать слона?» и пр., и пр.
Выходило, стало быть, что надобно успокоиться, смотреть хладнокровно и ждать. Но увы, спокойствие не продержалось и десяти минут. Первый удар хладнокровию был нанесен известиями о том, что произошло во время отсутствия мамаши на Каменный остров. (Поездка Лизаветы Прокофьевны происходила на другое же утро после того, как князь, накануне, приходил в первом часу вместо десятого). Сестры на нетерпеливые расспросы мамаши отвечали очень подробно, и, во-первых, что «ровно ничего, кажется, без нее не случилось», что князь приходил, что Аглая долго к нему не выходила, с полчаса, потом вышла и, как вышла, тотчас же предложила князю играть в шахматы; что в шахматы князь и ступить не умеет, и Аглая его тотчас же победила; стала очень весела и ужасно стыдила князя за его неуменье, ужасно смеялась над ним, так что на князя жалко стало смотреть. Потом предложила играть в карты, в дураки. Но тут вышло совсем наоборот: князь оказался в дураки такой силы, как… как профессор; играл мастерски; уж Аглая и плутовала, и карты подменяла, и в глазах у него же взятки воровала, а все-таки он каждый раз оставлял ее в дурах; раз пять сряду. Аглая взбесилась ужасно, даже совсем забылась; наговорила князю таких колкостей и дерзостей, что он уже перестал и смеяться, и совсем побледнел, когда она сказала ему наконец, что «нога ее не будет в этой комнате, пока он тут будет сидеть, и что даже бессовестно с его стороны к ним ходить, да еще по ночам, в первом часу, после всего, что случилось». Затем хлопнула дверью и вышла. Князь ушел как с похорон, несмотря на все их утешения. Вдруг, четверть часа спустя как ушел князь, Аглая сбежала сверху на террасу, и с такою поспешностью, что даже глаз не вытерла, а глаза у ней были заплаканы; сбежала же потому, что пришел Коля и принес ежа. Все они стали смотреть ежа; на вопросы их Коля объяснил, что еж не его, а что он идет теперь вместе с товарищем, другим гимназистом, Костей Лебедевым, который остался на улице и стыдится войти, потому что несет топор; что и ежа и топор они купили сейчас у встречного мужика. Ежа мужик продавал и взял за него пятьдесят копеек, а топор они уже сами уговорили его продать, потому что кстати, да и очень уж хороший топор. Тут вдруг Аглая начала ужасно приставать к Коле, чтоб он ей сейчас же продал ежа, из себя выходила, даже «милым» назвала Колю. Коля долго не соглашался, но наконец не выдержал и позвал Костю Лебедева, который действительно вошел с топором и очень сконфузился. Но тут вдруг оказалось, что еж вовсе не их, а принадлежит какому-то третьему мальчику, Петрову, который дал им обоим денег, чтобы купили ему у какого-то четвертого мальчика «Историю» Шлоссера*, которую тот, нуждаясь в деньгах, выгодно продавал; что они пошли покупать «Историю» Шлоссера, но не утерпели и купили ежа, так что, стало быть, и еж и топор принадлежат тому третьему мальчику, которому они их теперь и несут вместо «Истории» Шлоссера. Но Аглая так приставала, что наконец решились и продали ей ежа. Как только Аглая получила ежа, тотчас же уложила его с помощью Коли в плетеную корзинку, накрыла салфеткой и стала просить Колю, чтоб он сейчас же, и никуда не заходя, отнес ежа к князю, от ее имени, с просьбой принять в «знак глубочайшего ее уважения». Коля с радостию согласился и дал слово, что доставит, но стал немедленно приставать: «Что означает еж и подобный подарок?». Аглая отвечала ему, что не его дело. Он отвечал, что, убежден, тут заключается аллегория. Аглая рассердилась и отрезала ему, что он мальчишка, и больше ничего. Коля тотчас же возразил ей, что если б он не уважал в ней женщину и, сверх того, свои убеждения, то немедленно доказал бы ей, что умеет ответить на подобное оскорбление. Кончилось, впрочем, тем, что Коля все-таки с восторгом пошел относить ежа, а за ним бежал и Костя Лебедев; Аглая не вытерпела и, видя, что Коля слишком махает корзинкой, закричала ему вслед с террасы: «Пожалуйста, Коля, не выроните, голубчик!» — точно с ним и не бранилась сейчас; Коля остановился и тоже, точно и не бранился, закричал с величайшею готовностью: «Нет, не выроню, Аглая Ивановна. Будьте совершенно покойны!» — и побежал опять сломя голову. Аглая после того расхохоталась ужасно, и побежала к себе чрезвычайно довольная, и весь день потом была очень веселая.
Такое известие совершенно ошеломило Лизавету Прокофьевну. Кажется, что бы? Но уж такое, видно, пришло настроение. Тревога ее была возбуждена в чрезвычайной степени, и главное — еж; что означает еж? Что тут условлено? Что тут подразумевается? Какой это знак? Что за телеграмма? К тому же бедный Иван Федорович, случившийся тут же при допросе, совершенно испортил всё дело ответом. По его мнению, телеграммы тут не было никакой, а что еж — «просто еж, и только, — разве означает, кроме того, дружество, забвение обид и примирение, одним словом, всё это шалость, но во всяком случае невинная и простительная».
В скобках заметим, что он угадал совершенно. Князь, воротившись домой от Аглаи, осмеянный и изгнанный ею, сидел уже с полчаса в самом мрачном отчаянии, когда вдруг явился Коля с ежом. Тотчас же прояснилось небо; князь точно из мертвых воскрес; расспрашивал Колю, висел над каждым словом его, переспрашивал по десяти раз, смеялся как ребенок и поминутно пожимал руки обоим смеющимся и ясно смотревшим на него мальчикам. Выходило, стало быть, что Аглая прощает и князю опять можно идти к ней сегодня же вечером, а для него это было не только главное, а даже и всё.