Том 6. История моего современника. Книга 2
Шрифт:
За старшиной поднялись остальные, и я в своем углу был окружен теперь плотной стеной мужиков. Кроме старшины, это был народ все рослый, плечистый и сильный. Вид у них был какой-то архаический: почти безбородые и безусые, с длинными волосами, ровно подстриженными на лбах, — они напоминали древних славян на старых картинах…
— Да!.. У нас, брат, смотри, поберегайся!..
— Живи смирно, а не то косточки переломаем.
— Выволокем в лес… мать родная костей не сыщет. Эти речи, видимо, все больше и больше вдохновляли бисеровцев: глаза сверкали, кулаки сжимались… А с высоты большой печи лукаво и злорадно поблескивали из-под красного околыша маленькие глазки «заседателя». «Что, брат, не захотел сменять сапоги!..» —
Я чувствовал, что необходимо разрядить это настроение. Поэтому я ударил кулаком по своему ящику и резко поднялся. Окружавшая меня толпа, к моему удивлению, шарахнулась от меня, точно испуганные овцы.
— Слушайте теперь, мужики, что я вам скажу, — резко заговорил я, ободренный. — Вот вы говорите, что ссыльные вам пакостят. С вами, видно, и нельзя иначе: вот вы меня не знаете, ничего я вам дурного не сделал, может, и не сделаю, а вы уже накинулись на меня, как волки…
Мужики слушали, отойдя от меня на почтительное расстояние. Крупный мужик, жаловавшийся на какого-то Левашова, — теперь глубоко вздохнул и сказал смиренно:
— Правду бает мужичок… Верно это: мы еще от него худого не видали.
— Вестимо: будешь до нас хорош, и мы до тебя хороши.
— Верно. Вон Плавской в селе живет… Грех сказать, человек смирный, хоть спи с ним, не обидит…
В настроении бисеровцев произошел полный переворот: минуту назад они наступали стеной, пытаясь меня запугать. Теперь голоса их звучали робким заискиванием. Дипломат-«заседатель», глядевший на все это с своей печки, видимо, оценил новое соотношение сил.
— Верно, мужички, — заговорил он, — не такой это человек… Он человек просужий, работной… Гляди, сапоги на нем… Сам ведь сошил. Мастеровой человек: в ящике-те струмент у него…
И он многозначительно посмотрел на меня, отмечая этим взглядом, что он оказывает мне услугу. В кучке мужиков пронесся ропот одобрения.
— Ой?.. — радостно произнес старшина, — да ты, видно, чеботной!.. Поэтому можешь моей бабе чирки изладить?
Он оглянулся на мужиков и сказал, улыбаясь:
— Что ты с бабой поделаешь? Пристает: жить, говорит, не хочу, что чирки не сошьешь…
— Известное дело: муж в старшинах — не любо и ей в лаптях стало.
— Ну, роботному человеку мы рады, — сказал старшина, — мы тебя, когда так, в селе оставим. В Починках тебе делать нечего. А теперь, ребята, айда, видно, назад!.. Давай запрягать лошадей.
Мужики повалили из избы, а «заседатель» слез с печи и тихонько подсел ко мне.
— Видал?.. — спросил он, кивнув головой по направлению к двери, — народец-то!.. Известно, лесной народ, зверь!..
И потом, помолчав, прибавил заискивающе:
— Слышал, как я за тебя заступил?.. Сильной рукой!..
И затем, как я и ожидал, прибавил ласково, но, очевидно, без особенной надежды на успех:
— Сапоги-те… Сменеешь, что ли?
Я засмеялся.
Почти уже на рассвете на нескольких санях мы приехали в село Бисерово. Узнав, что здесь невдалеке от волости живет тоже политический ссыльный, поляк Поплавский, о котором говорили мужики, я наскоро умылся и, подождав немного, вышел на улицу. Вместе со мной вышли из правления два или три десятских и пошли в разных направлениях вдоль улиц. Окна всюду уже светились, из труб к синему небу подымался дым. Десятские стучали подожками по ставням, в окнах появлялись мужские или женские лица, и десятские им кричали:
— На сходку, миряна, на сходку! Старшина-те вернулся… Из городу бумага насчет недоимок… На сходку, миряна, на сходку!..
Хозяйка Поплавского уже возилась у печки и удивилась моему появлению.
— Эк-ка бедушки!.. — сказала она, слегка вздрогнув. — Опять чужой человек, да такой же бородатый… И что у вас за сторона такая: лицо будто молодое, а бороды-те что у стариков. Иди вон туда, в светелку. Да он, чай, еще спит. Пойти взять самовар: чай, угощать станет приятеля чайком…
Мы вошли в просторную избу, и хозяйка зажгла стоявшую на столе свечу. Большая изба, с лавками кругом стен, полатями и большой русской печью, была полна своеобразного беспорядка: на лавках грудами валялись книги, на столе рядом с самоваром и чайной посудой лежали сапожные щетки и вакса, пара щегольских, уже вычищенных варшавских ботинок стояла тут же. На кровати, укрытый, кроме одеяла, еще шубой лежал молодой человек с бледным лицом, черной бородкой клином и длинными, как у художника, черными волосами. Одеяло и шуба спустились до пояса, и я удивился, увидев, что молодой человек спит одетый, в черном сюртуке, крахмальной рубашке и даже в галстуке.
— Всегда эдак, — сказала хозяйка с добродушной усмешкой. — И в баню-те редко ходит… Спасается, видно.
Молодой человек открыл глаза, смотрел некоторое время не вполне сознательным взглядом, точно видел еще продолжение сна, и затем, быстро сбросив одеяло, торопливо надел ботинки и кинулся порывисто обнимать меня:
— Наверное, новый политический? Как я рад! Самовар, хозяюшка, самовар поскорей!..
Мы познакомились. Поплавский был очень красивый юноша с чрезвычайно тонкими и интеллигентными чертами лица, производившими странное впечатление среди этих деревянных срубов и нагольных овчин. Он был варшавянин, писатель, сотрудник газеты «Przeglad Tygodniowy» («Еженедельное обозрение»), газеты так называвшегося «позитивного» направления, где работали в те времена молодой Сенкевич, Свентоховский, Болеслав Прус. В Варшаве возникло большое политическое дело так называемого «Пролетариата». Официально его вел прокурор варшавской судебной палаты Устимович — человек странный, немного толстовец, издававший впоследствии в Самаре или Саратове какую-то полусектантскую газету. Истинным руководителем и душою следствия был, однако, его помощник Плеве, который с этого дела и начал свою блестящую карьеру. Поплавский являлся одной из первых ласточек этого дела, высланных административно до начала над остальными суда. Он жил здесь, точно на почтовой станции, не пытаясь уже даже как следует разложить свои вещи и устроиться. За самоваром он очень оживился, рассказывая о своем деле, о жизни в партиях в Варшаве. Речь его была интересна, сверкала юмором и парадоксами, но глаза его сразу потухли, когда он перешел к своему теперешнему положению. Ничто в этой дикой стране не вызывало в нем внимания и любопытства. Я приписывал это тому, что поляки вообще не народники: польский мужик со времен Казимира Великого не играет никакой роли в истории — даже той, какую он играл у нас: Польша не знала ни Разиных, ни Пугачевых, а ее казачество было украинское.
Мы заспорили: Поплавский был социал-демократ и националист. За разговорами незаметно пролетели часа два, когда ко мне прибежал так называемый «рассылка», сообщивший, что меня требуют в волость.
Около волости уже шумела густая толпа, обсуждавшая новое распоряжение начальства. Мужики не знали, конечно, что оно вызвано предстоящей «царской милостью». В толпе мелькал красный околыш «заседателя» и коренастая фигура старшины.
В правлении высокий седой старик писарь объяснил со всею вежливостью, что старшина намеревался оставить меня в селе, но бумага от исправника такого рода, что это оказывается невозможным: меня сегодня же отправят дальше, от деревни к деревне и от сотского к сотскому. Это подтвердил и урядник, коренастый мужчина довольно грубого и гнусного вида, происхождением вотяк. Он был очень огорчен. Назначен он недавно и еще не успел обзавестись форменным платьем. Войдя в правление, он тотчас же спросил у «заседателя», не привез ли он ему из города форму, и очень огорчился, когда тот ответил, что не привез. Вотин-урядник был в простом нагольном полушубке, и это, очевидно, роняло престиж его власти.