Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток
Шрифт:
– Ясно дело, на Тихорецкую пробираться, а там – на Святой Крест, а там – в Россию уйдем…
– Умная голова – Святой Крест! Как же ты до него доберешься через всю восставшую Кубань, без патронов, без снарядов?
– А я говорю, к главным силам пробиваться…
– Да где они, главные-то силы? Ты эстафету получил, что ли? Так скажи нам.
– Я говорю, Новороссийск занять и отсиживаться, пока из России не подойдет помощь.
Они говорят, а за словами у каждого стоит:
«Если б мне поручили все дело, я бы отличный
Снова зловеще, покрывая ночной шум реки, раздался далекий выстрел; немного погодя сдвоило, потом еще раз, да вдруг посыпало из решета – и смолкло.
Все повернули головы к неподвижно черным оконцам.
Не то за стенкой очень близко, не то на чердаке заорал петух.
– Товарищ Приходько, – разжал челюсти Кожух, – пойдите, узнайте там.
Молодой невысокий кубанский казак, с красивым, слегка прихваченным оспой лицом, в тонко перетянутом бешмете, вышел, осторожно ступая босыми ногами.
– А я говорю…
– Извините, товарищ, совершенно недопустимо… – перебивает гладко выбритый, спокойно стоя и глядя на них сверху: все это – выбившиеся на войне в офицеры солдаты из крестьян, либо бондари, столяры, парикмахеры, а он – с военным образованием и давнишний революционер, – совершенно недопустимо вести армию в таком состоянии, это значит – погубить ее: не армия, а митингующий сброд. Необходимо реорганизовать. Кроме того, десятки тысяч беженских повозок совершенно связывают по рукам и ногам. Их необходимо оторвать от армии – пусть идут куда хотят или возвращаются домой; армия должна быть совершенно свободна и не связана. Пишите приказ: «Остаемся в станице на два дня для реорганизации…»
Он говорил, и слова заслоняли ход и язык мысли:
«У меня широкие знания, соединение теории с практикой, глубоко историческое изучение военного дела, – почему же он, а не я? Толпа слепа, и всегда толпа…»
– Чого ж вы захотели? – голосом ржавого железа заговорил Кожух. – У кажного солдата в обозе мать, отец, невеста, семейство, – та разве ж он покинет их? Коли будемо сидеть тут, дождемся – вырежут до одного. Иттить надо, иттить и иттить! На ходу переформируемся. Надо скорее мимо города, не останавливаться, а иттить берегом моря. Дойдем до Туапсе, там по шоссе перевалим через главный хребет и соединимся с главными силами. Они далеко не ушли. А тут кажный день смерть обступает.
Тогда все разом заговорили, и у каждого был отличный для него и, никуда не годный для других проект.
Кожух поднялся, заиграл железными желваками и, тоненько покалывая крохотными глазками отлива серой стали, сказал:
– Завтра выступать… с рассветом.
И подумал: «Не выполнят, сволочи!..»
Все нехотя замолчали, и за этим молчанием стояло:
«Дураку закон не писан».
Когда Приходько вышел, шум воды вырос, наполняя всю темноту. У дверей на черной земле темный и низкий пулемет. Возле две темные фигуры с темными штыками.
Приходько идет, присматриваясь. Небо сплошь загорожено теплыми невидимыми тучами. Далеко собаки лают в разных концах, упорно, без устали, на разные голоса. Замолчат, послушают: шумит река, и опять – упорно, надоедливо.
Смутно белеющими пятнами проступают неугадываемые хаты. На улице черно наворочено; присмотришься – повозки; густо несется храп и заливистое сонное дыхание и из-под повозок и с повозок – везде навалены люди. Высоко чернеет посреди улицы: тополь – не тополь и не колокольня; присмотришься – оглобля поднята. Мерно и звучно жуют лошади, вздыхают коровы.
Алексей осторожно шагает через людей, освещая на секунду папиросой. Мирно и тихо, а чего-то ждешь, далекого выстрела, что ли, и чтоб опять сдвоило?
– Хто идет?
– Свой.
– Хто идет… тудды тебе!
Слабо различимые, легли на руки два штыка.
– Командир роты, – и, нагнувшись, шепотом: – «Лафет».
– Верно.
– Отзыв?
Солдат, щекотно влезая жесткими усами в ухо, хриповато шепчет:
– «Коновязь», – и из-под усов густо расплывается винный дух.
Он идет, и опять черно-неразличимые повозки, звучно жующие лошади, сонное дыхание, ни на минуту не прерывающийся шум воды, упорный, надсадистый собачий лай. Осторожно переступает через руки, ноги. Кое-где под повозками незаснувший говорок – солдаты с женами; а под плетнями – тайный смех, задавленные взвизги – с любезными.
«Спохватились-таки да и то пьяные, канальи. Все вино у казаков, небось, вылакали. Да это что ж: пей, да ума не пропивай… Как это казаки не вырезали нас до сих пор? Дурачье!»
Забелелось… не то узкая хата, не то блеснул в темноте белизной холст.
«Да и сейчас не поздно: на брата с десяток патронов наберется, нет ли, на орудие десятка полтора снарядов, а у них всего…»
Белое шевельнулось.
– Ты, Анка?
– А ты чего по ночам блукаешь?
Темная, должно быть вороная, лошадь жует наваленное в оглоблях сено… Он стал свертывать другую папиросу. Она, держась за повозку, почесала босую ногу о ногу. Под повозкой разостланная полсть, и слышится здоровенный храп – отец спит.
– Долго мы будем прохлаждаться?
– Скоро, – и пыхнул папиросой.
Озаренно проступил кусок его носа, коричнево-табачные концы пальцев, искорки в глазах девушки, крепко выбегающая из белой рубахи шея, монисто, потом опять – мгновенная тьма, уродливые очертания повозок; коровы вздыхают, жуют лошади, и шумит река. Отчего не слыхать выстрела?
«Взять да жениться на ней…»
И сейчас же, как это всегда бывало, проступает тоненькая, как стебелек, шейка незнаемой девушки, голубые глаза, нежное голубовато-сквозное платье… Гимназию кончила… И даже не жена, а невеста… девушка, которую он никогда не видал, но которая где-то есть.