Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток
Шрифт:
Сидели на обочинах, в шоссейных канавах, держа между колен штыки. Неподвижно под палящим солнцем лежали, вытянувшись на спине.
Бессильно стояли лошади, свесив морды, не отгоняя густыми тучами липнувших мух.
– Вста-ва-ай!.. Эй, подымай-ся-а-а!..
Никто не шевельнулся, не тронулся: так же было неподвижно шоссе с людьми, лошадьми, повозками. Казалось, не было силы поднять людей, как груду камней, налитых зноем.
– Вставайте же… так вас и так… Какого дьявола!
Как приговоренные, поднимались по одному, по два и, не строясь и не дожидаясь
Шли вразброд по шоссе, по обочинам, по косогорам. Заскрипели повозки, и бесчисленно затолклись тучи мух.
Обугленные лица, сверкающие белки. Вместо шапок под страшным солнцем на головах лопухи, ветки; жгуты навернутой соломы. Шагают босые, истрескавшиеся, почернелые ноги. Иной, как арап, чернеет голым телом, и лишь бахромой болтаются тряпки около причинного места. Сухие мышцы исхудало выступают под почернелой кожей, и шагают, закинув голову, с винтовками на плечах, крохотно сузив глаза, раскрыв пересохшие рты. Лохматая, оборванная, почернелая, голая, скрипучая орда, и идет за ней зной, и идут за ней голод и отчаяние. Снова нехотя изнеможенно подымаются белые облака, и с самых гор сползает в степь бесконечно клубящееся шоссе.
Вдруг неожиданно и странно:
– Правое плечо вперед!
И каждый раз, как подходит новая часть, с недоумением слышит:
– Правое плечо… правое… правое!..
Сначала удивленно, потом оживленной гурьбой сбегают на проселок. Он кремнист, без пыли, и видно, как торопливо сворачивают части, спускаются конные и, со скрипом и грузно покачиваясь, съезжает обоз, двуколки. Открываются дали, перелески, голубые горы. Все судорожно-знойно трепещет безумное солнце. Мухи черными полчищами тоже сворачивают. Медленно оседающие облака пыли и удушливое молчание остаются на шоссе, а проселок оживает голосами, восклицаниями, смехом:
– Та куда нас?
– Мабудь, в лис отведуть, трохи горло перемочить, дуже пересмякло.
– Голова!.. В лиси тоби перину сготовилы, растягайся.
– Та пышок с каймаком напеклы.
– С маслом…
– Со смитаной…
– С мэдом…
– Та кавуна холодненького…
Высокий, костлявый, в изорванном, мокром от пота фраке, – и болтаются грязные кружевные остатки, из которых все лезет наружу, – сердито сплюнул тягучую слюну:
– Та цытьте вы, собаки… замолчить!..
Злобно перетянул ремень, загнал живот под самые ребра и свирепо переложил с плеча на плечо отдавившую винтовку.
Хохот колыхнул густую тучу носившихся мух.
– Опанас, та що ж ты зад прикрыв, а передницу усю напоказ? Сдвинь портки с заду на перед, а то бабы у станицы не дадут варэникив, – будут вид тебе морды воротить.
– Го-го-го… Хо-хо-хо…
– Хлопцы, а ей-бо, должно, дневка.
– Та тут нияких станиц нэма, я же знаю.
– Що брехать. Вон от шаше столбы пишлы, телеграф. А куда ж вин, як не в станицу?
– Гей, кавалерия, що ж вы задаром хлеб едите, – грайте.
С лошади, покачивавшей на вьюке притороченный граммофон, с хрипотой понеслось:
Ку-да, куда-а-а… пш… пш… вы уда-ли-лись…
пш… пш… ве-ес-ны-ы…
Понеслось среди зноя, среди черных колеблющихся мушиных туч, среди измученно, но весело шагающих, покрытых потом и белою мукою, изодранных, голых людей, и солнце смотрело с исступленным равнодушием. Горячим свинцом налитые, еле передвигающиеся ноги, а чей то пересмякший высокий тенор начал: А-а хо-зяй-ка до-бре зна-ла…Да оборвалось – перехватило сухотой горло. Другие, такие же зноем охриплые голоса подхватили:
…Чо-го мо-скаль хо-че,
Тильки жда-ла ба-ра-ба-на,
Як вин за-тур-ко-че…
Почернелые лица повеселели, и в разных концах хоть и хрипло, но дружно подхватили тонкие и толстые голоса:
Як дож-да-лась ба-ра-ба-на,
«Слава ж то-би, бо-же!»
Та и ка-же мос-ка-ле-ви:
«Ва-ре-ни-кив, може?»
Аж пид-скочив мос-каль,
Та ни-ко-ли жда-ти:
«Лав-рении-ки, лав-рении-ки!»
Тай по-биг из ха-ты…
И долго вразбивку, нестройно, хрипло над толпой носилось:
Ва-ре-ники!.. ва-ре-ники!..
…Ку-у-да-а, ку-у-да… вб-ес-ны-ы мо-ей
зла-ты-е дни-и…
– Э-э, глянь: батько!
Все, проходя, поворачивали головы и смотрели: да, он, все такой же: небольшой, коренастый, гриб с обвисшей грязной соломенной шляпой. Стоит, смотрит на них. И волосатая грудь смотрит из рваной, пропотелой, с отвисшим воротом гимнастерки. Обвисли отрепья, и выглядывают из рваных опорок потрескавшиеся ноги.
– Хлопцы, а наш батько дуже на бандита похож: в лиси встренься – сховаешься от его.
С любовью глядят и смеются.
А он пропускает мимо себя нестройные, ленивые, медленно гудящие толпы и сверлит маленькими неупускающими глазками, которые стали сини на железном лице.
«Да… орда, разбойная орда, – думает Кожух, – встренься зараз козаки, все пропало… Орда!..»
Ку-да-а… ку-да-а вы уда-ли-лись… пшш… пшгц…
…Ва-ре-ни-ки!.. ва-ре-ни-ки!..
– Що таке? що таке? – побежало по толпам, погашая и «куда, куда…» и «вареники…».
Водворилось могильное молчание, полное гула шагов, и все головы повернулись, все глаза потянулись в одну сторону – в ту сторону, куда, как по нитке, уходили телеграфные столбы, становясь все меньше и меньше и пропадая в дрожащем зное тоненькими карандашами. На ближних четырех столбах неподвижно висело четыре голых человека. Черно кишели густо взлетающие мухи. Головы нагнуты, как будто молодыми подбородками прижимали прихватившую их петлю; оскаленные зубы; черные ямы выклеванных глаз. Из расклеванного живота тянулись ослизло-зеленые внутренности. Палило солнце. Кожа, черно-иссеченная шомполами, полопалась. Воронье поднялось, рассеялось по верхушкам столбов, поглядывало боком вниз.