Том 6. Рассказы, очерки. Железный поток
Шрифт:
Ночь полна еще чем-то, о чем не хочется думать.
Над городом синевато озаренный свет электрического сияния.
Заглядывает красноватый отсвет потрескивающего костра в старое лицо. Знакомое лицо. Э-э, будь здорова, бабуся! Бабо Горпино! Дид в сторонке лежит молча на тулупе. Кругом костра сидят солдатики, и лица красно озарены, – из своей же станицы. Котелки подвешены, да в котелках, почитай, вода одна.
А баба Горпина:
– Господи, царица небесная, що ж воно таке?! Йшлы, йшлы, йшлы, а ничого нэма, хочь
Вдоль шоссе неровная цепочка уходящих костров.
За костром лежит на спине солдатик (его не видно), закинул за голову руки, смотрит в темное небо и не видит звезд. Не то вспомнить что-то хочется, не то тоска. Лежит, заломив руки, о чем-то о своем думает, и, как думы, плывет его голос – молодой, мягко-задумчивый:…Возь-ми сво-ю жи-и-ии-ку…Бьет ключом в котелке голая водица.
– Що ж воно таке… – это баба Горпина. – Завелы, тай подыхать нам тут. От одной воды тильки живот пучить, хочь вона наскрозь прокипить.
– Во!.. – говорит солдат, протягивая к костру красно озаренную ногу в новом английском штиблете и в новых рейтузах.
У соседнего костра игриво заиграла гармоника. Прерывисто тянулась цепочка огней.
– И Анки нэма… Лахудра! Дэсь вона? Що з ей робиты? Хочь бы ты, диду, ее за волосья потягал. И чого ты мовчишь, як колода?…От-дай мою лю-уль-ку, не-о-ба-чный… – продолжал свою песню солдатик, да повернулся на живот, подпер подбородок и с красно-озаренным лицом стал смотреть в костер.
Затейливо выделывала гармошка. В озаренно шевелящейся темноте смех, говор, песни и у ближних и у дальних костров.
– И все были люди, и у кажного – мать…
Он это сказал, ни к кому не обращаясь, молодым голосом, и сразу побежало молчание, погашая гармошку, говор, смех, и все почувствовали густой запах тления, наплывавший с массива – там особенно их много лежало.
Пожилой солдат поднялся, чтоб разглядеть говорившего… Плюнул в костер, зашипело. Должно быть, молчание в этой вдруг почувствовавшейся темноте долго бы стояло, да неожиданно ворвались крики, говор, брань.
– Что такое?
– Шо таке?
Все головы повернулись в одну сторону. А оттуда из темноты:
– Иди, иди, сволочь!
В освещенный круг взволнованно вошла толпа солдат, и костер неверно и странно выхватывал из темноты то часть красного лица, то поднятую руку, штык. А в середине, поражая неожиданностью, блеснули золотые погоны на плечах тоненько перехваченной черкески молоденького, почти мальчика, грузина.
Он затравленно озирался огромными прелестными, как у девушки, глазами, и на громадных ресницах, как красные слезы, дрожали капли крови. Так и казалось, он скажет: «мама…» Но он ничего не говорил, а только озирался.
– У кустах спрятался, – все никак не справляясь с охватившим волнением, заговорил солдат. – Это каким манером вышло. Пошел я до ветру у кусты, а паши еще кричат: «Пошел, сукин сын, дальше». Я это в самые кусты сел, – чего такое черное? Думал – камень, хвать рукой, а это – он. Ну, мы его в приклады.
– Коли его, так его растак!.. – подбежал маленький солдат со штыком наперевес.
– Постой… погоди… – загомонили кругом, – надо командиру доложить.
Грузин заговорил умоляюще:
– Я по мобилизации… я по мобилизации, я не мог… меня послали… у меня мать…
А на ресницах висли новые красные слезы, сползая с разбитой головы. Солдаты стояли, положив руки на дула, хмуро глядя.
Тот, что лежал по ту сторону на животе и все время, озаренный, смотрел в костер, сказал:
– Молоденький… Гляди – и шестнадцати нету…
Разом взорвали голоса:
– Та ты хто такий?! Господарь?.. Мы бьемось с кадетами, а грузины чого под ногами путаются? Просили их сюда? Мы не на живот, на смерть бьемось с козаками, третий не приставай. А хто вставит нос у щель, оттяпаем совсем с головой.
Отовсюду слышались возбужденно-озлобленные голоса. Подходили и от других костров.
– Та хто-сь такий?
– Вон лежит молокосос… Ще и молоко на губах не обсохло.
– Та мать его так!
Солдат грубо выругался и стал снимать котелок. Подошел командир. Мельком глянул на мальчика и, повернувшись, пошел прочь, уронив так, чтобы грузин не слышал:
– В расход!
– Пойдем, – преувеличенно сурово сказали два солдата, вскинув винтовки и не глядя на грузина.
– Куда вы меня ведете?
Трое пошли, и из темноты донеслось с той же преувеличенной серьезностью:
– В штаб… на допрос… там будешь ночевать…
Через минуту выстрел. Он долго перекатывался, ломаясь в горах, наконец смолк… А ночь все была полна смолкшими раскатами. Вернулись двое, молча сели к огню, ни на кого не глядя… А ночь все была полна неумирающим последним выстрелом.
Точно желая стереть нестираемый отзвук его, все заговорили оживленно и громче обычного. Заиграла гармошка, затренькала балалайка.
– Мы лесом як продирались тай подошли к скале, чуем, пропало дило: и к ним не влизим и не уйдем, – день настане, всих расстреляють…
– Ни туды, ни суды, – засмеялся кто-то.
– А тут думка: притворились сукины диты, що сплять; зараз начнут поливать. А там наверху по краю поставь десять стрелков – обои полки смахнут, як мух. Ну, лизим, один одному на плечи тай на голову становимся…
– А батько дэ був?
– Та и батько ж с нами лиз. Як долизлы до верху, осталось сажений дви, прямо стиной: нияк не можно, ни взад, ни вперед, – затаились вси. Батько вырвав у одного штык, устремив в скалу и полиз. И вси за им начали штыки в щели втыкать, так и пидтягалысь до самого верху.