Том 7 (доп). Это было
Шрифт:
Задумчивый, даже застенчивый, внимательный со всеми, тихий, – был он совсем несозвучен и времени революционно-шумному, и, вскоре после его кончины, – 2 июля 1904, – его уже начинают забывать.
С революции 17 года он совсем выпадает из смятенной жизни, почетно покоится в истории литературы. Новому поколению, «советскому», он уже не свой: он, будто, уже лишний, непонятный. Конечно его читают, особенно «легкие» его рассказы, первой его поры: «прорабатывают», поскольку требует школьная программа, – только: слишком он «неактивен», слишком целомудрен, тонок и нежно-грустен.
Старшее поколение перечитывает его, – что-то
Еще меньше понятен Чехов иностранцам. Читают его охотно, в нем привлекает занимательность, меткость изображения чужой, «экзотичной», жизни; юмор: но он не захватывает, как Достоевский или Толстой, которые теперь раскрыты читателям в целом свете трудами критики.
А между тем Чехов – та же большая дорога русской литературы, и, как великие наши, – Пушкин, Гоголь, Тютчев, Достоевский, Толстой… – стоит в том же русле духовного русского потока, первоисток которого – духовная сущность русская, русская душа, именуемая в мире «ame slave», мало ему понятная.
Вот почему, предлагая Чехова иностранным читателям, необходимо сказать о русской духовной сущности и, как ее выражение в Искусстве, – о большой дороге русской литературы. Тема огромная, религиозно-философская; в предисловии приходится лишь поверхностно ее коснуться.
Известный публицист Герцей высказал, что вся русская литература «вышла из Гоголевской „Шинели“», – известной повести Гоголя.
Это совсем не верно: Русская литература, – а с нею и гоголевская «Шинель», – вышла из духовной сущности русского народа, из томлений его по «правде Божией» на земле, из его веры в эту правду, из его исканий этой правды, при всей его необузданности и Греховности, при всем его метанье «от Мадонны к Содому», по словам Достоевского. Особенность русской культуры – в ее истоке. Русская культура – «запечатленная» печатью тысячелетий: крещением в православие.
Этим и определилась духовная сущность русского народа, его истории и просвещения. При склонности к созерцательности, русская душа – страстная, мятущаяся от «Светлого Града» – к Аду, душа художника и юрода, смиренника и дерзателя, подвижника и грешника. Но она и крепко восприимчива, и, если полюбит что, если во что поверит, – крепко запечатлеет это, отдаст себя за это безоглядно.
Удивительно, как почувствовал эту безудержную душу иностранец, граф Жозеф де Местр: «Если бы русское хотенье, – говорит ой в своих „Quatre Lettres sur la Russie“ (1859, Париж) – смогли заточить под Крепость, оно бы взорвало крепость». «Крещенская купель» и стала для души русской запечатленностью, причем вросла в нее и дала блистательное цветение. Это доказано бесспорно и русской историей, и всей культурой русской. И еще до научных доказательств Пушкин проникновенно определил: «наша просвещенность пошла от монахов».
Этот свет и поныне светит, что бы там ни творилось в видимости. Его влияние мощно сказалось в русском искусстве: в живописи, – икона! – в музыке, зодчестве – храмы нашего Севера! – и, особенно, в русской «большой» литературе.
Наша литература – тоже «запечатленная»: она исключительно глубока, «строга», как, быть может, ни одна из литератур в мире, и целомудренна. Она как бы спаивает-вяжет Землю с Небом. В ней почти всегда – «вопросы», стремленья «раскрыть тайну», попытки найти разгадку мировых загадок, поставленных человечеству Неведомым: о Боге, о Бытии, о смысле жизни, о правде
Веками лепила Церковь народную душу русскую: недаром Достоевский назвал русский народ «народом-богоносцем»; недаром Тютчев пропел «Эти бедные селенья…». Церковь внушала, как драгоценна личность всякого человека, – задолго до мировых мыслителей, – как бесценна каждая человеческая душа, вне племени и веры, – сей образ Божий. Церковь показывала народу высокое совершенство Святых его. Церковь подняла на высоту русскую женщину, признала за ней свободу и укоренила в жизни. На всей культуре нашей лежит печать целомудренной женственности и милосердия. Питание Вечным Словом слагало характер народа, его правду. Отсюда – наше «правдоискательство», воплощенное ярко в литературе нашей. Отсюда и «нищета духом», небрежение «вещами мира сего», алкание жития праведного, искание Града Божия на земле.
Без этого запечатленного лика не было бы великой литературы русской; не было бы ценнейшего, что дал Пушкин, не было бы тургеневского перла «Живые мощи» и Лизы «Дворянского Гнезда»; не было бы символизма Гоголя и его «Шинели»; не было бы всего Достоевского, его богоборцев и голубиных душ, метаний его «двойников» – «от Мадонны к Содому», старца Зосимы и Алеши Карамазова, его света даже и в «Мертвом Доме».
Не было бы многого в Толстом и, конечно, не было бы у мира «Анны Карениной». Не было бы изумительных страниц в «Соборянах» Лескова; не было бы и взолновавшего когда-то русское образованное общество «Красного цветка» Гаршина, странного цветка – символа мирового Зла, который сорван был, в жертвенном порыве, безумным героем этого тяжелого рассказа, разбившим окно больничной комнаты и истекшим кровью в глухой ночи.
«Тревожная совесть» русской интеллигенции, ее идеализм, служение ее «меньшему брату» и жертвенность – в значительной мере от совести народной, от таимой душой народа правды, той правды, поклониться которой страстно призывал Достоевский в знаменитой речи о Пушкине в 1880. Об этой правде, о «нравственном запасе в душе народа», говорил в речи о преподобном Сергии историк Ключевский, объяснявший силу русского народа быстро оправляться после государственных потрясений и военных поражений – именно этим «нравственным запасом».
Святое слово упало на почву добрую, – в душу простосердечного народа. Русская душа сложилась под воздействием потока Живой Воды. Из этого благодатного орошения-воздействия и расцвела русская культура, для выполнения назначенного ей удела в мире.
Правда, светившаяся в душе народной, влилась и в душу русского образованного класса, – нравственной высотой. Мы помним наш Суд, нашу медицину, высокие заветы Пирогова русским врачам. От этой правды – и отношение нашего народа к преступлению, как ко греху, к преступнику – как к несчастному. К этой правде прислушивался и законодатель, и не случайно древний русский уголовный кодекс назывался – «Русская Правда». Отсюда – неизвестное Западу – «церковное покаяние», налагаемое Судом, когда закон не может признать вины, а совесть ее слышит.