Том 7. Ахру
Шрифт:
Чичиков ходатай по делам — частный поверенный. Толчки от мелкой приказной твари и доверителей. Кажется, всего насмотрелся, но такого — впервые. Согнулся. А унижения и вынужденная выдержка: не крикнуть и не ударить, а стерпеть, зазмеили жалкую улыбку.
Вот где бы Достоевский показал всю свою изобразительную силу, рисуя боль человека, но Гоголь чужд упивам сентиментов. И этого не простит Достоевский своему учителю и не позабудет, как Селифан ударил кнутом мальчишку и пьяный предлагал посечься, и выместит в Опискине-Гоголе все свое негодование.
Семь лет исступленного мытарства.
За
Россия — мошенник на мошеннике, разбойник на разбойнике, одно исключение, член Южного общества Манилов с лицом человека, что-то вроде дурачка, притом и с глушинкой; двухэтажные избы, с коньком шитых утиральников на воротах, из верхнего окна глядит баба с толстым лицом, а из нижнего, под ней, теленок и свинья, мужики — дурак на дураке, вот полюбуйтесь два дюжие болвана, рыжий и черный, дед Миняй и дядя Митяй, уселись, взобрались верхом на коренного и трут себе яйца, григоча; или эти, глубокомысляще рассуждающие о колесе чичиковской брички, выражаются на манер кума «Ночи перед Рождеством»: «ты думаешь», — чего на Москве среди простых никогда не скажут.
Гоголевская Россия перевитая звучными малороссийскими «думами» — но ведь только наваждением еще можно объяснить, как могла пропустить цензура этот смертный приговор царской России, этому кораморе, пространству которого удивляются за границей. Правда, автор заявляет, что все это дубоножие описано «сквозь незримые миру слезы»...
Толстой, насупясь, говорил о Гоголе, что предпочитает Марлинского и русского гофманиста Погорельского, автора «Черной курицы», «Лафёртовой маковницы» и «Монастырки»: еще бы для его барского слуха, какой лакейской звучала гоголевская уличная галантерея с французской сюперфлю. Аристократ Катенин, друг Грибоедова, переводчик Корнеля и Расина, без содрогания не мог слышать имени Гоголь: «сально и тривиально!» А между тем вся русская литература вышла из Гоголя и без «Мертвых душ» не было бы и «Войны и мира».
*
Чичикову было поручено похлопотать о залоге в Опекунском совете крестьян какого-то князя Хованского. Имение князя было расстроено, а князь задумал украсить свой дом в Москве по последней заграничной моде, деньги требовались немедленно.
Всем известно, ни справка, ни выписка без расположения не делаются, так было и всегда будет, как в частных делах, так и в общественных. Чичиков влил в глотку секретарю бутылку мадеры и рассказал о деле князя Хованского: Чичикова смущало, что из закладываемых крестьян в живых почти никого.
— Половина крестьян вымерло, сказал Чичиков, кабы не было потом придирки.
— Да ведь они по ревизии числятся?
— Числятся.
— Так чего ж вы оробели? и сам не подозревая, что умеет говорить в рифму, заметил: один умер, другой родится, а все в дело годится.
И Чичикова осенила вдохновеннейшая мысль, какая когда-либо приходила в человеческую голову: «воскрешение мертвых».
«Эх, я, Аким простота! ищу рукавиц, а они обе за поясом!»
Приобрети он тысячу мертвых; в Опекунском Совете за душу дадут 200 рублей, вот и капитал — 200000. На мертвых теперь самый лов, этого
Без земли ни продать, ни заложить. Земли у него никакой, отцовский хутор тогда еще из рук ушел. По счастью в Херсонской и Таврической земля дается даром, мертвых он купит на вывод, туда и можно переселить.
— И пускай они там живут!
Чичиков мечтал о устройстве мертвых воскрешенных им душ, как Манилов о живых, устраивая в воображении на призрачном мосту лавки с необходимым товаром для крестьян. Деревню для воскрешенных он назовет Чичкино по отцовскому имени по неисправленному писарем Чичиков, как в честь своего ангела, сельцо Павлово, Воскресенское тож.
Осенив себя крестным знаменем по русскому православному обычаю — этим Гоголь думал окончательно переодеть своих хохлов в нас, московских кацапов — Чичиков принялся за осуществление своего вдохновенного мошенничества.
Тройкой — Заседатель, Чубарый и Гнедой, за кучера Селифан, лакеем Петрушка, на ранней летней заре, выехала из Волочиска бричка по Киевской дороге. Сквозь утреннюю дрему в глазах Чичикова тянулись впереди, сопровождаемые вооруженной стражей, тихие толпы мертвых переселенцев.
Всю дорогу он был весел необыкновенно, посвистывал и, приставив к губам кулак, наигрывал губами как будто играл на трубе и, наконец, приподнявшись над пушистым грузинским ковриком, как над цветным облаком, затянул песню до того необыкновенную — он пел о «воскресении живых и мертвых»: он думал о себе — о полноте, разгуле широкой жизни и о невычеркнутых в ревизии оживавших мертвецах — Селифан слушал и, покачав головой, сказал: «Вишь ты, как барин поет!»
Густели сумерки. Тень со светом перемешивалась. Предметы переместились. Пестрый шлагбаум принял неопределенный цвет. Усы у солдата часового казались на лбу гораздо выше глаз, а носа не было вовсе.
СКВОЗЬ ПЕПЕЛЬНО-СИНИЙ ДУРМАН{*}
МАНИЛОВ
День был светло-пепельный. Петух — голова проломлена до мозгу — горланил во все горло, похлопывая крыльями — одерганные старые рогожи. Парило.
Манилов вышел на крыльцо.
Его волосы — золотой налив, две раздавленные голубые косточки глаза, рот полураскрыт. Зеленый шалоновый сюртук.
«Если бы от дома провести подземный ход к пруду», подумал он, и вдруг очутился на пруду.
На зеленом пруду две бабы по щиколку в воде, заголя зад не замочить юбку, тащили за деревянные кляпы изорванный бредень. По вскриву губ, и как вцапывались глаза, можно было заключить, что бабы в ссоре и только занятые руки удерживают мордобой. В бредне запутались два рака и блестит плотва.
«Если бы, подумал он, через пруд выстроить мост!»
И не бредень с плотвой и раками, не картинно подоткнувшиеся бабы, в его глазах вдруг поднялся на пруду каменный мост: по обеим сторонам лавки, в лавках сидят купцы, продают всякую мелочь — товар необходимый в обиходе крестьян.