Том 7. Ахру
Шрифт:
«Дайте мне розанчик!» попросил я: я выбрал самое малое, что есть еще меньше розанчика?
Какой-то из прохожих приостановился и подал мне розанчик.
«Зверей выпустили!» крикнул кто-то, так кричит только очень пьяный или со страха.
И красным ударило мне в глаза.
Волной вырастая, они наступали. Черные, дымчатые шкуры, гривы, хвосты и маслянистые желтые пятна на брюхе.
Я стоял один, в руках розанчик, и на меня разинутые пасти — огненными маятниками ходили языки.
«Нате вам, звери, розанчик!» сказал я, высоко над головой подняв румяный хлебец.
И
СВЕТЕНЬ И ДЕВОЧКА В ЛОХМОТЬЯХ{*}
Я стоял в тесной сводчатой комнате и гляжу в окно. Я глядел туда за окно в зеленый весенней зеленью сад. Сзади кто-то обнял меня. Я повернул голову и замер, так необыкновенно было мое чувство: тот, кто стоял за спиной, смотрел на меня с упреком, потом кротко и с какой любовью! Весь он просвечивался, а глаза светились, юный, а как много он знает.
«Если бы и всегда его руки лежали на моих плечах. Если бы никогда не расставаться!»
И я увидел, в углу у окна, девочка закутана рванью, из лохмотьев протягивает ко мне ручонки.
Я нагнулся и, жалея, покликал. Но его не было. И как это случилось, куда он скрылся и почему меня покинул?
Девочка перестала плакать. Она улыбалась. А за окном дождик — зеленый дышит.
ВЕРЕЙСКИЙ ТИГР{*}
Я — тигр древнего, засыпанного пеплом, каменного города, рожден по указанию Бога, дух мой обречен на терпение по пророчеству царя Давида. Аз есмь до века, во веки и век веков.
Лениво и удобно я лежал в «Летнем саду» на дорожке около памятника Крылову и глазел на прохожих. Гуляющих было мало, смеха не слышно, только кое-где хихикали. Насупясь, проходили по своим делам и дело каждого выставлялось таким важным, словно бы от свершения его зависело чуть ли не спасение всего мира. Я видел лишь спины, я, только по словам, долетавшим до меня, мог догадываться о лицах и какие у них глаза. Возмущение подняло меня на мои крепкие ноги, в ярости вскочил я на «Домик Петра» и, вонзив когти в соседнее дерево, принялся совестить и доказывать всем «благодетелям», что они обманщики и не совершить им и самого пустяшного дела: их зрение мутно, дряблые души. — Обличая, я замолол такую чепуху, что и у маня самого помутнело в глазах, душа обмочалилась, а лицо перекосило. И вдруг я превратился в птицу.
Я так громко пел, не было уголка, где бы не раздавалась моя песня. И оттого, что все меня слушали и потому что, как раз на том самом месте, на солнышке, где я любил петь, была искусно подвешена клетка, а я знал, что рано иль поздно меня поймают и посадят в эту клетку, стало мне опасно жить птицей.
И вот, чтобы как-нибудь спастись и остаться на свободе, я, опустив крылья, вороватой лисой прокрался на Верейскую в самый грязный кабак «Веселые острова» и, протолкавшись, было пьяно и людно, присел к первому попавшемуся столику, а для отвода глаз спросил себе бутылку забористого пойла.
И тут какая-то Саша Тимофеева, присоседившись ко мне и, охватив меня за шею, лезла к лицу.
«Милый друг, увези меня куда-нибудь подальше!» говорила она, широко до нёба раскрывая свой красный рот и похрустывая желтым кожаным поясом.
И по мере того, как лицо ее с огромными серыми без зрачков глазами приближалось ко мне, тонкие паутинные сети медленно опускались с потолка. Я с ужасом чувствовал над головой эти птичьи сети, свой неизбежный капкан. А когда глаза моей соседки слились в одно серое стекло, сеть коснулась моего темени и острый крючок вошел мне в живое. А зацепя, чуть дернул и грубо поволок меня через Сашу, через стол вверх — по потолку.
ОБЕЗЬЯНЫ{*}
Нас стянули со всех концов света: из Австралии, из Африки, из Азии и Южной Америки. И я, предводитель шимпанзе, опоясанный тканым, гагажьего пуха, поясом, ломал себе голову и рвал на себе волосы, не зная как вырваться из цепей, которыми мы были скованы и по рукам и ногам, и улепетнуть на родину.
Но было уже поздно.
Прогнав по целине через поля, нас выстроили как солдат на «Марсовом поле» и герольды в золоте со страусовыми перьями на шляпах, разъезжая по рядам, читали нам наш горький приговор.
Нас, свободных обезьян, обвиняли в распутстве, злости, бездельничанье, пьянстве и упорно злонамеренной во-роватости, и признавая необыкновенно блестящие способности к развитию и усовершенствованию породы, приговаривали применить к нам секретные средства профессора Болонского университета, рыцаря Альтенара, потомка викингов Гренландии, Исландии и Северного Ледовитого Океана.
Со слепой материнской любовью и негодованием я следил, как, по совершении всех шутовских церемоний, началась расправа.
Эти богобоязненные умники, потехи ради, прокалывали нас, глупых обезьян, сапожным шилом и потом били железными молотками, а другим намажут шерсть мягким горячим варом и, закатав в массе вара веревку и прикрепив к телу, продергивали в хомут свободной и сильной лошади и под гик и гам волокли по земле, покуда не издохнет замученная жертва, третьим же тщательно закалывали губы медными булавками... И много чего еще было сделано, как обуздание — потехи ради.
Когда же «Марсово поле» насытилось визгом и стоном, а земля взбухла от пролитой обезьяньей крови, а зрители надорвали себе животы от хохота, прискакал на медном коне, как ветер, всадник, весь закованный в зеленую медь, — высоко взвившийся аркан стянул мне горло. И я упал на колени.
И в замеревшей тишине, дерзко глядя на страшного всадника, перед лицом ненужной, непрошеной смерти, я, предводитель шимпанзе Австралии, Африки, Азии и Южной Америки, прокричал гордому всаднику — ненавистной мне смерти — трижды петухом.
ВЕДЬМА{*}
Я попал в какой-то нежилой дом. Все есть, и стол и стулья и ковер через всю комнату, а пусто. Но я не один, со мной у стены учитель латинского языка Пролейбра-гин, громкая фамилия, а прозвище «алхимик», весь в черном, слепые черные очки. И как только я его увидел, передо мной все закружилось.