Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни
Шрифт:
— Нет, нет, этого уж я не позволю!
Старый овернец в бешенстве пытался высвободиться, но, как он ни был еще силен, его противник оказался сильнее. И в эту страшную минуту, когда отец и сын стояли друг против друга с лицами, искаженными ненавистью, обмениваясь взглядами убийц, дверь из гостиной приоткрылась и в ней показалось младенчески добродушное, улыбающееся лицо дородной дамы, разукрашенной перьями и цветами.
— Простите, дорогой мэтр! Мне нужно вам сказать два слова… Ах, и Аделаида здесь!.. И господин Поль!.. Очаровательно!.. Божественно!.. Ох!.. Ах!.. Семейная картина!..
В самом деле, это была семейная картина, вернее, картина современной семьи, расколотой глубокой трещиной. Эта трещина проходит сверху донизу сквозь все европейское общество, подрывая принципы иерархии и авторитета, и она особенно
XVI
В восьмой камере, где должно было слушаться дело Альбена Фажа, после бесконечного следствия и вмешательства влиятельных лиц, которые ставили всяческие препоны судопроизводству, давка была необычайная. Никогда в этой зале уголовного суда с выцветшими голубыми стенами и полинявшей позолотой на карнизах, пропитанной запахом нищеты и человеческого пота, не теснилось на грязных скамьях, не толпилось в проходах столько нарядной светской публики, ни разу не видели здесь столько отделанных цветами шляп, столько весенних нарядов от знаменитых портных, выделявшихся среди черных тог и беретов судей и адвокатов. Люди все прибывали, двери не переставали хлопать под напором бурного потока любопытных, тусклый свет, падавший на площадку лестницы, освещал головы, прижатые одна к другой, высоко поднятые и все же тянувшиеся вверх.
Везде знакомые, архизнакомые, надоевшие так, что хоть плачь, завсегдатаи парижских празднеств, пышных похорон и первых представлений: и Маргарита Оже в авангарде, и маленькая графиня Фодер, и красавица Генри из американской миссии. А за ними академические жрицы: г-жа Анселен, вся в лиловом, под руку со старейшиной адвокатов Равераном; г-жа Эвиза настоящий куст роз, окруженная черным жужжащим роем молодых начинающих адвокатов, а позади трибунала, на местах, отведенных для избранной публики, — Данжу. Он стоял, скрестив руки, возвышаясь над собранием и судьями, выставляя напоказ на фоне окна свой резко очерченный профиль старого актера, который сорок лет подряд мелькает всюду, — образец светской банальности в ее самом скучном выражении. Кроме Астье-Рею и барона Юшенара, вызванных в качестве свидетелей, он был единственным академиком, имевшим смелость явиться в суд, не убоявшимся даже речи защитника Альбена Фажа, заядлого насмешника Маржери, который одним своим гнусавым голосом возбуждал хохот публики и судей.
Будет над чем посмеяться! Это чувствовалось в воздухе, угадывалось в шаловливо склоненных судейских беретах, в блеске глаз, в многозначительных взглядах и улыбках, которыми издали обменивались между собой присутствующие. Столько забавных историй передавалось в публике относительно любовных похождений горбуна, только что занявшего место на скамье подсудимых! Уродец, подняв длинную напомаженную голову, из-за решетки окинул зал одним из тех ястребиных взглядов, в значении которых никогда не ошибаются женщины. Рассказывали о каких-то компрометирующих письмах, об объяснениях, представленных обвиняемым, о том, что он назвал имена двух-трех светских львиц, — имена, всем известные, фигурирующие во всех грязных делах. Один экземпляр этой объяснительной записки переходил из рук в руки на скамье журналистов: то была наивная и претенциозная автобиография, в которой глупое бахвальство уродца переплеталось с тщеславием самоучки, но в которой не было ни намека на ожидавшиеся разоблачения.
Фаж сообщал господам судьям, что родился он близ Васси (Верхняя Марна) и был прямой, как все люди, — это утверждает каждый горбун, — но в пятнадцать лет упал с лошади, повредил себе позвоночник и стал горбатым. Как большинство калек, он медленно развивался в половом отношении, влечение к женщинам явилось у него поздно, но овладело им с невероятной силой. Это было в то время, когда он работал у одного книгопродавца в пассаже Панорам. Уродство мешало его победам, и он стал искать способ заработать много денег. История его похождений, чередуясь с повествованием о подлогах, о приемах, к которым он прибегал, о составе чернил, обработке пергамента, пестрела следующими названиями глав: «Моя первая жертва», «Анжелика-брошюровщица», «За пунцовую ленту», «Деревенская ярмарка», «Знакомство с Астье-Рею», «Таинственные чернила», «Вызов химикам Французской академии».
Чтение этой записки вызвало недоумение: как мог непременный секретарь Французской академии, а вместе с ним официальная наука и литература позволить так себя дурачить в продолжение двух-трех лет невежественному калеке, набившему себе голову всяким библиотечным хламом, обрывками плохо переваренных книг? В этом-то и заключался комизм дела Альбена Фажа и причина такого стечения публики. Люди явились сюда посмотреть на Академию, пригвожденную к позорному столбу в лице Астье-Рею, которого все присутствующие искали глазами в первом ряду свидетелей. Он сидел неподвижно, погруженный в свои мысли, еле отвечал, не поворачивая головы, на льстивые пошлости Фрейде, стоявшего сзади него в черных перчатках, с широким крепом на шляпе: он носил траур по только что умершей сестре. Вызванный в качестве свидетеля со стороны защиты, милейший кандидат боялся, как бы это не повредило ему во мнении учителя, и он оправдывался, объясняя, что встречал этого прохвоста у Ведрина. Но шепот его тонул в шуме залы, в монотонном гудении суда, вызывающего стороны и сбывающего с рук одно дело за другим под непрестанно повторяющиеся возгласы: «Отложить на неделю, отложить на неделю!..» Эти восклицания падали, как удары гильотины, обрывая возражения адвокатов и жалобные мольбы несчастных, раскрасневшихся, утиравших пот со лба перед решеткой: «Но позвольте, господин председатель…» «Отложить на неделю!..»
Порой в глубине залы раздавался отчаянный вопль, руки растерянно поднимались.
— Я здесь, господин председатель!.. Только не могу подойти!.. Очень много народа!
— Отложить на неделю!
Кому довелось быть свидетелем таких проявлений усердия, такой быстроты в работе символических весов, тот навсегда сохранит высокое мнение о правосудии. Словно присутствуешь при отпевании «на почтовых» какого-нибудь нищего священником чужого прихода.
Наконец председатель провозгласил:
— Дело Альбена Фажа!
Мертвая тишина водворилась не только в зале, но и на лестнице, где люди влезали на скамейки, чтобы лучше видеть. Затем после краткого бормотания перед судейским столом свидетели один за другим потянулись между тесными рядами тог в отведенную для них унылую залу, пустую и мрачную, с каменным стершимся полом, выходившую окнами в узенький переулок. Астье-Рею, которого должны были вызвать первым, не вошел туда, он шагал взад и вперед по темному коридору между залами. Фрейде хотел остаться с ним, но он глухо сказал:
— Нет, нет!.. Оставьте меня… Я хочу побыть один!..
Сконфуженному кандидату пришлось присоединиться к другим свидетелям: разбившись на маленькие группы, они беседовали между собой. Здесь были барон Юшенар, палеограф Бос, химик Дельпеш, эксперты-графологи и хорошенькие девицы, чьи портреты украшали стены в комнате Альбена Фажа, они безмерно радовались рекламе, которую создаст им этот процесс, громко хохотали, демонстрировали свои умопомрачительные шляпки, составлявшие резкий контраст с полотняным чепцом и вязенками находившейся тут же привратницы Счетной палаты. Ведрин был тоже вызван в суд; Фрейде подсел к нему на широкий подоконник открытого окна. Попав в круговорот, унесенные двумя встречными потоками, которые так легко разлучают в Париже людей, товарищи не видались с прошлого лета и свиделись только на похоронах бедняжки Жермен. Ведрин пожимал руки своему другу, расспрашивал о здоровье, душевном состоянии после постигшего его несчастья. Кандидат пожал плечами:
— Тяжко, конечно, но что прикажешь делать! Я примирился…
Ведрин вытаращил глаза, потрясенный таким диким эгоизмом.
— Черт возьми! Ты только подумай: два раза за год они меня проваливают!..
Единственным настоящим постигшим Фрейде несчастьем был его провал при баллотировке на кресло Рипо-Бабена, ускользнувшее от него так же, как и кресло Луазильона… Наконец он догадался и глубоко вздохнул… Ах да!.. Его Жермен… Много ей было хлопот в последнюю зиму из-за этих злополучных выборов… Два званых обеда в неделю; до двенадцати, до часа ночи она разъезжала на своем кресле с одного конца гостиной на другой. Она положила на это свои последние силы, она отдалась борьбе с еще большим увлечением, с еще большим подъемом, чем брат. И перед смертью, перед самой смертью, когда она уже не могла говорить, ее бедные, сведенные судорогой пальцы еще что-то подсчитывали, теребя простыню.