Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни
Шрифт:
Роза опрометью бросается за ним. Вот она уже на середине лестницы, у двери, но в этот момент Фредери запирает дверь.
Роза изо всех сил стучит.
Роза. Мальчик мой, Фредери!.. Ради бога! (Стучит и трясет дверь.) Открой, открой!.. Дитя мое!.. Впусти меня, я хочу умереть вместе с тобой!.. Ах, боже мой!.. На помощь! Мое дитя, мое дитя сейчас покончит с собой!.. (Как безумная, мчится вниз по лестнице, подбегает к окну, распахивает его, смотрит и со страшным криком падает на пол.)
Те же. Дурачок, Бальтазар и Марк.
Дурачок.
Бальтазар (видит, что окно открыто, бросается к окну и смотрит во двор). А! (Марку.) Взгляни в окно — и ты увидишь, что от любви умирают.
– БОРЬБА ЗА СУЩЕСТВОВАНИЕ -
(пьеса в пяти действиях, шести картинах)
Предисловие [55]
«Нет, я виню не великого Дарвина, а тех лицемерных разбойников, которые ссылаются на него, которые, воспользовавшись наблюдениями и выводами ученого, пытаются сделать из них статью закона и систематически применять ее. Вы полагаете, что это великие, что это сильные люди. Нет, это не так… Без доброты, без милосердия, без человеческой солидарности ничего великого быть не может. Я утверждаю, что применять теорию Дарвина — злодейство, ибо это значит будить в человеке зверя, или, как говорит Эрше, пробудить все, что еще осталось у вставшего на ноги человека от того времени, когда он стоял на четвереньках».
55
Перевод О. Моисеенко.
Эти слова одного из действующих лиц моей пьесы содержат не только ее возвышенную идею, но и заглавие, слишком широкое, если понимать его буквально: «Борьба за существование». Конечно, я не собирался рассказать ни за один вечер, ни в одной, ни даже в нескольких книгах о битве за жизнь: нам никогда не охватить ее целиком, — так, солдат видит лишь окружающую его сумятицу боя, описанную Стендалем и Толстым, над которой будет вечно витать, несмотря на недавнее изобретение бездымного пороха, непонятный, смутный и загадочный рок. Мне хотелось показать на сцене новую породу мелких хищников, которые воспользовались законом Дарвина о борьбе за существование как предлогом, как оправданием всевозможных низостей и подлостей.
Этот тип не существовал у нас до войны.
«Франция сентиментальна, она должна приобщиться к науке», — часто говорил Гамбетта. Я безоговорочно разделял тогда эти идеи. Помню, с каким пылом последователи Гамбетты воспринимали жестокие саксонские формулировки: «Сильный пожирает слабого… выживает наиболее приспособленный» — и т. д. Вдруг стало известно, что Лебиц и Барре совершили преступление, научное злодейство, основанное на теории Дарвина, которой оба бандита пытались прикрыться, в особенности Лебиц, голова и мозг этого дела, Лебиц, настолько обнаглевший, что после убийства осмелился прочитать в студенческом квартале лекцию о борьбе за существование и частично повторить ее на допросе у следователя.
Тут я отчетливо понял всю опасность неверно воспринятой идеи: возможность применения подлецами или невеждами доктрин, извращенных в самой своей основе, провозглашение чудовищного людского эгоизма новым законом общества и оправдание любых аппетитов, любых преступлений ссылкой на естественно — историческую теорию, сформулированную великим мыслителем в уединении, в отвлеченном мире его башни из слоновой кости. Одновременно с Лебицем, этим педантичным и злым зверем, которого приятели вполне серьезно называли «замечательным парнем… очень умным человеком», мне предстал вполне современный тип борца за существование, или struggle for lifera, как я его окрестил, чтобы снискать расположение парижан, которые питают такое пристрастие к иностранным словам, что уже включили в свой лексикон выражение high lifer.
Образ этого юного прохвоста под маской педагога и ученого так заинтересовал меня, показался мне столь правдивым, столь современным, что я начал нечто среднее между романом и историческим этюдом под заглавием «Лебиц и Барре — два молодых француза нашего времени». Я работал над этим уже несколько месяцев, но тут во Франции вышел перевод замечательного романа Достоевского «Преступление и наказание», [56] и оказалось, что это именно та книга, которую я собирался написать, да еще принадлежащая перу гения. Русский студент Родион олицетворял студента Лебица; его философские рассуждения, оправдывающие убийство старухи, представляли собой те диалоги, которые в моем воображении Лебиц и Барре вели по вечерам за столиком кабачка на улице Расина. Статья «О преступлении», написанная Родионом, — это была лекция Лебица в Латинском квартале. Мне пришлось отказаться от моей книги, но struggle for lifer по-прежнему не давал мне покоя, он появлялся то тут, то там, наглел с каждым днем, множился в обществе, в политических, артистических и светских кругах, пока изысканный разбойник Поль Астье — тип, объединяющий нескольких знакомых мне молодых авантюристов, — не встал как-то утром перед моим письменным столом, корректный, подтянутый, зловещий, — словом, такой, каким я вывел его в «Бессмертном» и в «Борьбе за существование».
56
Первое издание романа Достоевского на французском языке вышло в 1884 году в издательстве Плона и Нурри; в 1887 году появилось третье издание книги.
Читал ли он Дарвина? Вряд ли. Вернее всего, что не читал. Но то немногое, что ему известно о дарвинизме, он охотно приводит в Палате, в клубе, в душе и фехтовальном зале — словом, всюду, где собираются мужчины (в присутствии женщин молодой человек держит иные речи), и научные формулировки, которые он запомнил мимоходом, помогают ему оправдать в собственных глазах и даже в глазах света свою преступную жизнь, жизнь бездушного честолюбца, жуира и убийцы. «Пусть я подлец, плевать мне на это!.. Я борюсь за существование». Лебиц, заметьте, действовал во имя того же принципа: между этими одинаково коварными и гнусными struggle for lifer'ами разница лишь в наружности и манерах, иными словами, чисто внешняя. Это я и пытался внушить публике. Когда Поль Астье рассказывает о самоубийстве своей жертвы Лидии Вайян, на нем смятая, расстегнутая рубашка с засученными рукавами, словно он только что совершил преступление; я показываю таким образом struggle for liferа во всей его циничной жестокости, а не облагороженного белым галстуком и фраком. Отсюда и сцена в ванной, в которой некоторые близорукие люди увидели лишь натуралистическое переодевание.
Конечно, этот красивый разбойник не представляет себе, что возможна хотя бы малейшая аналогия между ним, светским человеком, государственным мужем, сыном и внуком академиков, и каким-то жалким студентишкой. Конечно, он дарвинист «высокого полета», защитой ему служат честолюбие и жажда власти — броня столь же надежная, как и неподкупная совесть честного человека. Итак, за Поля Астье можно не беспокоиться. Как бы ему ни хотелось сбросить все путы, он не поддастся соблазну, не совершит преступления — в этом смысле он никакой опасности не представляет. Он слишком осторожен, слишком умен! И вдруг что-то оказывается сильнее его — значит, есть что-то, что может взять верх над человеком, даже самым умным, — и в руки к нему попадает грозное, верное оружие! Признаюсь, мне больше всего нравится в моей драме эпизод, с пузырьком, словно по волшебству очутившимся на туалетном столике, чтобы искушать, сводить с ума struggle for liferа и наконец привести его на край пропасти…
Но почему не столкнуть в нее?
На то есть две причины. Во-первых, светские люди умеют себя держать, обладают внешним лоском, и это служит им уздой. «В белом галстуке есть даже что-то нравственное», — говорит Шемино. Во-вторых, и это самая важная причина: Поль Астье принадлежит к тому поколению, к той «ладье», на которой потеряна неограниченная вера в древние установления, но еще сохранился смутный страх перед законом, перед жандармом. Быть может, я ошибаюсь, но мне кажется, что люди лет тридцати — сорока, нерешительные в добре и зле, подобно вопрошающим, смятенным Гамлетам, еще не пришли к полному, действенному нигилизму, свойственному тем, кто находится на следующей «ладье», откуда сбросили, как ненужный балласт, уважение к чему бы то ни было и какую бы то ни было нравственность. Впрочем, не сомневайтесь: если Полю Астье не хватило решимости в первый раз, то в следующий раз сердце и рука его не дрогнут. Несчастная Мари-Анто настолько убеждена в этом, что материнская жалость, которая живет в любви всякой женщины, неожиданно переполняет ее сердце, потрясенное книгой Эрше — этой ужасной историей о преступлении и эшафоте, — и, желая спасти негодяя Поля Астье от нового соблазна, на этот раз неодолимого, избавить его от стыда и ужаса казни, она соглашается на развод, хотя вначале поклялась не давать его, так как это противоречит ее убеждениям.