Том 7. Бессмертный. Пьесы. Воспоминания. Статьи. Заметки о жизни
Шрифт:
— Итого у нее трое на руках, включая меня, — сказал Ведрин, указывая на жену.
И это была сущая правда. В ее взгляде, покоившемся на муже, сквозила тихая, нежная материнская любовь фламандской мадонны, охваченной восторгом перед своим сыном, своим божеством. Долго беседовали мы, прислонившись к парапету набережной. Мне стало легче на душе, когда я встретился с этими славными людьми. Вот кто равнодушен к успеху, к суждениям публики и академическим премиям! Ведрин в родстве с Луазильоном, с бароном Юшенаром, и стоило ему только захотеть, стоило разбавить водой свое слишком крепкое вино, и он получил бы заказы, премию, выдаваемую раз в два года, не сегодня-завтра был бы академиком. Но ничто не манит его, даже слава.
— Славу, — сказал он мне, — я вкушал уже несколько раз и знаю ей цену… Скажи: случалось ли тебе, куря сигару, взять ее в рот не тем концом? Вот такова и слава. Сигара хороша, но во рту ее горящий кончик и пепел…
— Однако,
— А!..
— Да, я знаю, с каким благородным пренебрежением ты к этому относишься… Но для чего же в таком случае тратить столько сил?
— Для самого себя, для собственного наслаждения, чтобы выразить свои мысли, из потребности творить.
Не подлежит сомнению, что этот человек и на необитаемом острове продолжал бы свой труд. Это истинный художник, беспокойный, ищущий новые формы и во время передышки в работе стремящийся создать из других материалов, иными способами нечто могущее удовлетворить его влечение к неизведанному. Он занимался керамикой, эмалями, его чудесные мозаики украшают кордегардию в Муссо. Завершив один труд, преодолев препятствия, он берется за другой; сейчас он мечтает заняться живописью. Как только его паладин — огромная бронзовая статуя для гробницы де Розена — будет закончен, он предполагает „приняться за масло“, как он говорит. Его жена, во всем согласная с ним, сроднившаяся с его химерами, настоящая жена художника, молчаливая, благоговеющая перед мужем, заботливо отстраняет от взрослого ребенка все, что может оскорбить его мечту, на чем он может оступиться на своем пути к звездам. Вот женщина, дорогая Жермен, заставляющая мечтать о браке. Да, если бы мне удалось встретить подобную ей, я привез бы ее в Кло-Жалланж, я убежден, что ты бы ее полюбила. Но не пугайся: такие женщины, как г-жа Ведрин, очень редки, и мы с тобой по-прежнему до конца наших дней будем жить вдвоем.
Мы расстались, условившись встретиться в следующий четверг, но не у них, в Нейли, а в мастерской на набережной Орсе, где они целые дни проводят вместе. Мастерская эта представляет собой, по-видимому, нечто в высшей степени своеобразное — это уголок в бывшей Счетной палате, где скульптор добился разрешения работать среди обваливающихся камней и дикорастущей зелени. Отойдя от них, я обернулся, чтобы взглянуть на отца, мать и малыша, шедших рядом вдоль набережной под безмятежными лучами заходящего солнца, которое озаряло их золотым светом, словно картину святого семейства. Под впечатлением этой встречи я вечером в гостинице набросал несколько строк, но не решился прочесть их вслух — соседи стесняли меня. Мне нужен мой просторный кабинет в Жалланже, с тремя окнами, выходящими на реку и на склоны холма, покрытого виноградными лозами.
И вот наконец наступила среда, день великих новостей, о котором я намерен рассказать тебе со всеми подробностями. Признаюсь, я с замиранием сердца готовился к посещению Астье, и волнение мое еще усилилось, когда я поднимался по старой лестнице, величественной и сырой, на Бонской улице. Что скажут о моей книге? Успел ли мой бывший учитель хотя бы раскрыть ее? Мнение этого прекраснейшего человека так важно для меня, он все еще сохранил в моих глазах обаяние наставника, перед которым я всегда буду чувствовать себя школьником. Его беспристрастная и верная оценка будет, без сомнения, разделена и Академией при присуждении премии Буассо. Поэтому понятно, с какой тревогой и нетерпением ждал я его в большом рабочем кабинете, предоставляемом мэтром в распоряжение г-жи Астье для ее еженедельных приемов.
Увы! Это уже не прежняя квартира в министерстве. Стол историка задвинут куда-то в угол и заставлен большой ширмой из старинной материи, закрывающей и часть книжного шкафа. Напротив него, на почетном месте, портрет г-жи Астье в молодости поражает своим сходством с сыном и со старым Рею, с которым я в тот же день имел честь познакомиться. От портрета веет скучным, холодным, словно напускным, достоинством, как и от этой большой комнаты без ковра, с темными драпировками на окнах, выходящих на еще более темный двор. Но вот вошла г-жа Астье, и ее радушный прием преобразил все вокруг. Что за свойство у парижского воздуха — сохранять вопреки годам прелесть женского лица, точно под стеклом картину, писанную пастелью! Хозяйка дома — блондинка с тонким лицом и острым взглядом показалась мне помолодевшей года на три. Она сначала заговорила о тебе, о твоем здоровье, участливо осведомилась о нашей с тобой дружбе и потом, оживившись, спросила:
— А ваша книга?.. Поговорим же о вашей книге!.. Какая прелесть!.. Я не могла от нее оторваться всю ночь…
За этим последовали похвалы, обличающие тонкое понимание, два-три стиха, безошибочно процитированные, уверения, что мой учитель Астье в восторге от книги; он просил ее передать мне это, в случае если не сможет прервать работу.
И без того не отличаясь бледностью, я, вероятно, стал багровым, словно к исходу охотничьего обеда. Однако мое радужное настроение тут же исчезло, когда бедная женщина проговорилась мне об их тяжелом положении. Денежные затруднения, опала, мэтр, работающий дни и ночи над своими историческими книгами, которые отнимают бесконечное количество времени, требуют больших затрат — и не продаются. А тут еще дед, старик Рею, которому приходится помогать: ведь его единственный доход — это академические жетоны, а в таком возрасте, в девяносто восемь лет, он требует немало забот и внимания! Поль, конечно, хороший сын, деловой человек и сумеет добиться своего, но начало карьеры сопряжено с трудностями. И г-жа Астье скрывает от него, в каких они тисках, скрывает это и от мужа, дорогого ей, столь далекого от жизни большого ученого, тяжелые, размеренные шаги которого раздавались над моей головой, в то время как жена его просила меня дрожащим голосом, подыскивая слова, делая над собой огромное усилие, не могу ли я… Ах, чудная, чудная женщина, я готов был целовать кружева ее платья!.. Тебе понятна теперь, дорогая сестричка, только что полученная тобою депеша, и ты догадываешься, для кого я прошу тебя прислать десять тысяч франков обратной почтой. Думаю, что ты тотчас же написала Гобино. Если я прямо не обратился к нему, то только потому, что у нас с тобой все „пополам“ и что наши порывы великодушия и сострадания тоже должны быть общими, как и все остальное… Но, друг мой, разве не ужасно, что за лицевой стороной парижской жизни, полной блеска и славы, таится столько страданий?
Через пять минут после этих тяжких признаний, когда явились гости и комната наполнилась людьми, г-жа Астье поддерживала разговор, как ни в чем не бывало. По ее лицу и голосу можно было подумать, что перед вами счастливая женщина, а у меня мороз пробегал по коже. Встретился я там и с г-жой Луазильон, женой непременного секретаря. Лучше было ей сидеть у постели больного мужа, чем надоедать всем рассказами о прелестях своей чудесной квартиры, самой удобной в Академии, к которой со времен Вильмена [11] добавили еще три комнаты. И повторила она это, по крайней мере, раз десять резким голосом аукционного оценщика, к тому же в присутствии приятельницы, которая живет стесненно, в помещении бывшей ресторации.
11
Вильмен Абель-Франсуа (1790–1870) — историк литературы, политический деятель, министр просвещения; с 1821 года — академик, с 1834 года — непременный секретарь Академии.
Госпожа Анселен, имя которой часто упоминается в светской хронике, уж конечно, не позволит себе ничего подобного. Эта славная толстая дама, круглая, как шар, с румяным детским лицом, цедит слова или, вернее, словечки, которые она всюду подбирает и потом разносит по городу, премилая особа! И она тоже всю ночь не могла оторваться от моей книги. Впрочем, не простая ли это любезность? Она радушно пригласила меня посещать ее салон, один из трех, где собираются и шумят академики. Пишераль сказал бы, что г-жа Анселен, обожающая театр, принимает преимущественно „лицедеев“, г-жа Астье — „книжных червей“, а герцогиня Падовани завладела „князьями“ — академической знатью. Но, в сущности, эти три приюта интриг и славы не разделены стеной, и в среду на Бонской передо мной предстал разнообразнейший ассортимент Бессмертных всех категорий [12] : драматург Данжу, Русс, Буассье, Дюма, де Бретиньи, барон Юшенар из Академии надписей и изящной словесности, князь д'Атис — из Академии моральных и политических наук. Сейчас возникает четвертый салон — салон г-жи Эвиза, круглолицей еврейки с продолговатыми прищуренными глазами; она флиртует со всей Французской академией, носит ее цвета, зеленые вышивки на весеннем жакете, и маленькую шапочку с крылышками Меркурия. Но флиртует она просто до неприличия… Я слышал, как она говорила Данжу, приглашая его к себе:
12
Доде наряду с именами своих персонажей называет имена действительно существовавших академиков: Эдмона Русса (1817–1906) — известного юриста, Гастона Буассье (1823–1908) — крупнейшего историка Древнего Рима, Александра Дюма-сына (1824–1895).
— О доме госпожи Анселен можно сказать: здесь обедают. О моем — здесь любят.
— Мне требуется и то и другое… И постель и пища, — холодно ответил Данжу.
Я думаю, что это отъявленный циник, хотя у него бесстрастное, суровое лицо и густая черная шевелюра — точь-в-точь итальянский пастух.
Госпожа Эвиза очень красноречива; у нее огромная эрудиция. Она цитировала старому барону Юшенару целые фразы из его „Пещерных людей“ и спорила о Шелли с молоденьким критиком, сдержанным и торжественно молчаливым, в высоченном воротничке, подпиравшем его остроконечный подбородок.