Том 7. Дневники
Шрифт:
Лучшее стихотворение Владимира Васильевича Лапина (I)
Precatio
Dum genitores erant, potui illos semper adire Omnibus in rebus, morbis in gravibus. Nuns, ubi, mi pater, estis, ubi, mater mea rara? Те Patrem Dominum, Te Matremque rogo. Bello perpetuo trio me contrario vexant: Cor leve, duraque mens, corpusque impatiens, — O, Deus, in me sit Tecum concordio mentis Spiritui sit cum corpore concilium. [38]38
МОЛЕНИЕ
Пока(Лат.).
7 ноября 1902 года.
Город Петербург. Курсовой вечер в Дворянском собрании. Маловернии бога узрят. Матерь Света! Я возвеличу Тебя!Поэт Александр Блок
<7–8 ноября>
Сегодня 7 ноября 1902 года совершилось то, чего никогда еще не было, чего я ждал четыре года.
Кончаю как эту тетрадь, так и тетрадь моих стихов сего 7 ноября (в ночь с 7-го на 8-е).
Прикладываю билет, письмо, написанное перед вечером, и заканчиваю сегодня ночью обе тетради.
Сегодня — четверг.
Суббота — 2 часа дня — Казанский собор.
Я — первый в забавном русском слоге о добродетелях Фелицы возгласил.
Город Петербург
7-8 ноября 1902
Ал. Блок.
Приложение
<Заметка о Мережковском>
13 декабря 1902
Вот, может быть, самое основное и главное по существу возражение на теорию Мережковского.
Теория в основании безукоризненна (оставляя, может быть, частности). Но — это констатированье мирового процесса, который во всей своей разоблаченности и представляет титаническую скуку до своего разрешения. Констатированье без разрешения. Скука потенциального (а не свершившегося) конца всемирной истории.Скука — потому что это неконец мира,а только исторического процесса. Усталый взгляд назад, конспект углубленного разделения (не мир, но меч). Обетование без провиденья. Нет сил для пророчества, стремления же сверхнауки, сверхискусства и т. д. — до сверхжизни. Таким образом — констатированье собственной внутренней трагедии, субъективное, лирика между двух стульев. Болезнь при прикосновении к прошедшему, слишком здоровое прикосновение к будущему. Жизненная драма человека (ангелы, не забывшие своего начальства, но оставившие свое жилище) и общественного деятеля (полу пробужденность вселенского сознания). Неудача в жизни (приходится стоять на сквознике), в творчестве (поздно, не то мало — не то много), в религии («Скорей, скорей! Зина, скоро ли? — (через несколько лет:) …Еще долго. У меня в моем новой романе — вечное углубление, вечное раздвоение… Хоть бы кто-нибудь плюнул в мою сторону… У меня великая грусть… Попы, „Ипполит“, журнал… все равно. Зина, ты так кричишь, что через все двери слышно!»). Нет и не будет последнего вопля, все вопли — предпоследние. Договорил все, пришло время кричать — простудился, нет голоса. Поехал лечиться к Симановскому — вернулся, испугавшись мороза.
Внезапно в доме № 24 по Литейной сверху донизу во всех этажах раздадутся звонки. На пустой лестнице застучат — не шаги, не беготня, не вздохи. Ни старые, ни молодые ничего не поймут. Все будут смотреть в темноту. Он поймет. Он услышит и не взглянет. Но медленно, удрученный тяжелой мозговой ленью, пройдет в загроможденный кабинет к ленивому ужасу бесконечных томов и бумаг, ляжет на жесткий диван; бедный, скромный, больной, измученный, истоптанный, заброшенный. И… уже нельзя будет даже сойти с ума. А как нужно, как своевременно, как жалко.
P. S. Доказательство «скуки» на примере: встречаются термины: 1) язычество и христианство, 2) центробежный и центростремительный. — По духу
Дневник 1911 года
17 октября
Писать дневник, или по крайней мере делать от времени до времени заметки о самом существенном, надо всем нам. Весьма вероятно, что наше время — великое и что именно мы стоим в центре жизни, т. е. в том месте, где сходятся все духовные нити, куда доходят все звуки.
Я начинаю эту запись, стесняясь от своего суконного языка перед самим собою, усталый от нескольких дней (или недель), проведенных в большом напряжении и восторге,но отдохнувший от тяжелого и ненужного последних лет.
Мне скоро 31 год. Я много пережил лично и был участником нескольких, быстро сменивших друг друга, эпох русской жизни. Многое никуда не вписано, и много драгоценного безвозвратно потеряно.
В начале сентября мы воротились: Люба — из Парижа, я — оттуда же, проехав Бельгию и Голландию и поживя в Берлине. Мама поселилась здесь, у них уютно и тихо.
Как из итальянской поездки (1909) вынесено искусство, так и из этой — о жизни: тягостное, пестрое, много несвязного.
Женя, как и летом, непонятен мне, но дорог и любим. В последний раз, когда он приходил, мне было с ним чрезвычайно хорошо. Мама близка с Марией Павловной, — сны Марии Павловны, припадки.
Пяст живет, сцепя зубы, злится и ждет лучшего. Он поселился в непрактической квартире с сильно беременной женой, каждый день на службе, послал рассказ (больница, Врубель?) в «Русскую мысль» (через Ремизова), перевел Тирсо ди Молину (как я «Праматерь» — много никуда не годного, чего, как и я тогда (ЫЯ— Бенуа!), не видит). Стихов не пишет. «Западник». Мы еще не видались как следует.
Городецкий — затихший, милый. Его статья обо мне, несказанно тронувшая (Люба приносит ее, когда я лежу в кровати утром в смертельном ужасе и больной от «пьянства» накануне). Его комедия — свидания с Савиной, аудиенция у чиновника Теляковского. Его жена поет. Никитин (сейчас он в Воронеже открывает памятник). Все только факты, почти голые, осветится понемногу потом, если писать почаще.
Клюев— большое событие в моей осенней жизни. Особаченный Мережковскими, изнуренный приставаньем Санжарь, пьяными наглыми московскими мордами «народа» (в Шахматове было, по обыкновению, под конец невыносимо — лучше забыть, забыть), спутанный, — я жду мужика, мастеровщину, П. Карпова — темномордое. Входит — без лица, без голоса — не то старик, не то средних лет (а ему — 23?). Сначала тяжело, нудно, я сбит с толку, говорю лишнее, часами трещит мой голос, устаю, он строго испытует или молчит. Обед. Муж Тани пришел пьяный, тихо колотит ее за дверью, она ревет, девочка в жару (жаба) бежит в комнаты, Люба тащит ее на руках назад, мы выбегаем унять мужа, уже уходящего по лестнице. Минута — и входит Кузьмин-Караваев — полусумасшедший, между бровями что-то делается, говорит еще дико. Их перебрасыванье словами с Клюевым («господин, ищущий власти», — а не имущий власть— «царь всегда на языке, готов»). Только в следующий раз Клюев один, часы нудно, я измучен, — и вдруг бесконечный отдых, его нежность, его «благословение», рассказы о том, что меня поют в Олонецкой губернии, и как (понимаю я) из «Нечаянной Радости» те, благословляющие меня, сами не принимают ничего полу сказанного, ничего грешного. Я-то не имел права (веры) сказать, что сказал (в «Нечаянной Радости»), а они позволили мне: говори. И так ясно и просто в первый раз в жизни — что такое жизнь Л. Д. Семенова и даже — А. М. Добролюбова. Первый — Рязанская губ., 15 верст от именья родных, в семье, крестьянские работы, никто не спросит ни о чем и не дразнит (хлысты, но он — не). «Есть люди», которые должны избрать этот «древний путь», — «иначе не могут». Но это — не лучшее, деньги, житье — ничего, лучше оставаться в мире, больше «влияния» (если станешь в мире «таким»). «И одежду вашу люблю, и голос ваш люблю». — Тут многое не записано, запамятовано, я был все-таки рассеян, но хоть кое-что. Уходя: «Когда вспомните обо мне (не внешне), — значит, я о вас думаю».