Том 7. Эхо
Шрифт:
Это не была адская любовь, нет, мне думается, это было неосознанное влечение, нас тянуло друг к другу, а затем я поглаживал ее волосы (они были бронзовые и завитые от природы). Кульминацией было одно прикосновение моих губ где-то возле ее ушка или на шейке.
Второй раз меня выгнали из корпуса за организацию демонстрации (несанкционированной). Я купил в писчебумажном магазине штук 20 плакатов «Здесь просят по-немецки не разговаривать!» Такие плакаты продавали всюду квасные патриоты во время войны, я такие плакаты даже в сортирах видел.
Перед уроком немецкого языка плакаты были мною прибиты кнопками
Господин Пецольд окаменел, пискнул: «Смирно!» — и исчез. Через пять минут он вернулся с классным наставником и ротным командиром. Ротный разъяснил, что хотя Пецольд и немец, но русский патриот, затем традиционное: «Кто это сделал? Подойдите к кафедре!» Я гордо, печатая шаг, подошел. Меня повели в учительскую, а оттуда дядька на извозчике привез домой. Мать была в отчаянии. Но, как и в первый раз, адмирал-отец помог, и после 3 дней пребывания дома опять все вернулось на круги своя…
В 1914 году мать решила повезти нас в Крым. Где-то в Алупке сняли комнату. Все было прелестно. Но вот в августе покатился и стал расти слух, что немецкий крейсер «Гебен» сотрет с лица земли все поселки. Началась паника. За бешеные деньги татарин довез нас до Симферополя. Посадка на поезд ну совсем как в разгар Гражданской войны. Кое-как добрались до Москвы, пожили у тетки дней десять и спокойно вернулись в Петербург.
Война стала унавоженной грядкой для шовинизма. Умер Н. О. Эссен, и отца с флота перевели в Адмиралтействсовет. Пошла мода на крещение и смену фамилий. И мы быстро стали православными и Корвиными. Нас потешала мамина прыть: ходить в церковь и креститься кстати и некстати.
Под Пасху «Коровья отрыжка» отпускал грехи коллективно. Мы писали грехи на бумажке, а поп ставил нас на колени человек по 6–8 вокруг себя и всех коллективно накрывал епитрахилью. Раз, два, три и — все безгрешны. Тут возникло соревнование: у кого больше грехов. За неочередную горбушку можно было добыть несколько грехов. Началась спекуляция.
Вдруг вспомнил одну корпусную историю. В 1917 году отказались принимать какой-то сомнительный суп и невиданную до этого маисовую кашу. Бунт! Педагоги заволновались, но все обошлось. Уже не то время, не те порядки, не те харчи. А обошлось потому, что кто-то на листе бумаги изобразил некоего революционера, извергающего слюну и лозунг: «На рею барских детей, отвергающих революционную еду!!!»
С февраля 17-го года появились сложности в хождении домой: необходимость приветствовать революционные массы. А с октября мы ходили в форме, но даже без погон и без кокарды, и все равно требовалось искать безлюдные места.
Это было унизительно, особенно унизительно тем, что юношеское сознание не могло воспринять, что же мы сделали плохого своей стране?
Самый старший мой брат и два двоюродных погибли на фронте, защищая родину. Отец всю жизнь сражался за нее. Вопросы «за царизм» или «за родину» были синонимами, и вдруг я стал изгоем.
Было очень трагично. Постепенно юношеский ум все-таки пришел к выводу, что родина это столь великое понятие, что его нельзя отождествлять со случайными выпадами революционных масс.
Морской корпус закрывали так. В здании появились какие-то типы в студенческих тужурках и матросы. Ходили они всюду бесцеремонно, в компасном
Мое возвращение было предельно будничным, так как надо было только перейти улицу — и я дома.
Хуже было загородным. Собственно, было две группы — дети моряков Черноморского флота и дети офицеров Сибирской флотилии. Если севастопольцы еще могли добраться домой, то владивостокчане вряд ли: надвигалась зима с ее морозами, голод, разруха, шныряли какие-то банды. Сколько кадетов Морского корпуса осталось в живых, не знает никто…
Хорошо помню, как после революции василеостровские мальчишки, завидя нас в фуражках и погонах, бежали и дразнились: «Кадет, кадет, на палочку надет, палочка трещит, кадет пищит». Смею заверить, было здорово, особенно оттого, что сдачи не дашь. Один в поле не воин.
Мы жили тогда на 10-й линии Васильевского острова в доме 15. Как-то утром заявились к нам опоясанные пулеметными лентами матросы и заявили: «Адмиральша, завтра с утра катись со своими щенками к… Забирайте только то, что можете унести на себе». Оставили охрану из матросов и ушли.
Я проявил смекалку: предложил матери матросов напоить. Это удалось. Ночью самое ценное мы вынесли и спрятали у соседей, нам сочувствующих.
А утром были препровождены на Варшавский вокзал, откуда и поехали в Лугу к тетке.
Так началась стихия приключений и бедствий.
Должны ли были наши ротные командиры и классные воспитатели готовить нас к революции? Но признаемся — большинство из них даже не знали, что, собственно, декларировала Великая французская революция.
А была ли революция? Вроде и нет. Скорее, это был стихийный гнев — дайте хлеба кормить детей, мужиков угнали на войну с немцем, так кормите же нас!
Одно можно утверждать на все сто процентов — никто в то время и не помышлял о царстве большевизма, более того, самый фантастический ум не мог предполагать, что это такое — реальный социализм.
Недавно отправил Вам письмо, но короткое. А тут вдруг вспомнилось кое-что из древнего и захотелось черкнуть.
Знаете, воспоминания — это цепочка, взглянул на что-то под неким ракурсом, возникла ассоциация, и пошло, словно стал перебирать четки. Хорошо было Аввакумам, Несторам и т. п. А каково нам, марксистам-ленинцам?
В Луге мы быстро впали в полное ничтожество и, чтобы не помереть с голода, я устроился на Лужский артполигон телефонистом.
Но скоро меня вместе с другими парнями посадили в вагоны и отвезли в город Павлово на Оку, где стали формировать 2-ю Петроградскую дивизию. Из Павлова повезли в Казань воевать против чехословаков. Но мы позорно побежали и удрали от братьев-славян аж в Свияжск. Там стоял поезд Троцкого с морской охраной. Нас бросили против Мамонтова, который подходил к Орлу. Тут наступили адские морозы, и все попрятались по хатам, а Мамонтов убег на юг.