Том 7. История моего современника. Книги 3 и 4
Шрифт:
Это прежде всего был циник. Он обманывал самых ближайших союзников и смеялся над ними. Он надувал видных революционных деятелей, как Бакунин и Огарев. Разумеется, это вскоре открылось, и политика Нечаева рухнула. Он стал известен как революционный обманщик, не стеснявшийся даже с ближайшими союзниками, и когда швейцарское правительство решило его выдать русскому правительству, то эмиграция хотя и протестовала, но, по-видимому, недостаточно энергично. Впрочем, были по этому поводу протесты, но Нечаев никому не внушал симпатии, и протесты не помогли.
Русское правительство действовало чрезвычайно беззастенчиво и бесцеремонно. Говорили о подкупе.
Как бы то ни было, он овладел всем караулом и распоряжался им без стеснения. Он завязал сношения с конспиративными квартирами,
Затем, когда дело, так хитро задуманное, провалилось, даже этот железный человек, по-видимому, впал в отчаяние. Караульные по отбытии наказания последовали в Якутскую область, и один из них был поселен в двадцати верстах от нас.
Фамилию этого нечаевца я не помню. Помню только, что я у него был. У нас он не был ни разу. Объясняли это тем обстоятельством, что он сразу попал в такую же историю, как и Ананий Семенович Орлов. В юрте, в которой он жил, была хорошенькая якутка, и она совершенно овладела нашим нечаевцем. Надо заметить, что молодые якутки обладают каким-то очарованием. Старух сами якуты считают «абагы», то есть злыми духами. Наш нечаевец был человек меланхолический и вялый, истый северянин, и я думал, что с ним Нечаеву справиться было легче, чем с другими. Он отзывался о Нечаеве благожелательно, хотя по временам в его отзывах, когда он говорил о лукавстве Нечаева, звучала горечь. Да оно и понятно. Они чувствовали себя одураченными.
Были тогда в России так называемые «якобинцы». Я уже говорил об одном из них, именно Зайчневском, жившем в Орле. У него была идея: он намеревался постепенно, присоединяя к своему кружку все больше и больше членов, охватить Россию сетью конспирации, которые не знали бы друг друга, и вдруг, в один прекрасный день, по мановению из центра, Россия оказывается вся революционирована, с готовым правительством и с готовым порядком. Это было нечто вроде нечаянной метаморфозы. Россия нечаянно для себя оказалась бы в «новом порядке».
XXVI. Обратный путь
Наконец стали объявлять сроки. Первому объявили Хаботину, и этот молодой человек, о котором мне приходилось говорить так мало лестного, уехал, ни в ком не возбудив сожаления и участия. Можно сказать, что он совсем не был нашим товарищем. Он с нами пил, ел, но не работал, и вернулся в свою Ярославскую губернию, не оставив никакого следа в нашей памяти.
Затем объявили срок и Папину. Его отсутствие мы почувствовали очень живо. Здесь уже пришлось говорить о некотором разделе имущества. Надо заметить, что нам очень повезло: все три года урожай у нас был средний, а это в тех местах большая редкость. У нас хлеб ни разу не вымерзал, а после нашего отъезда неурожай был целых пять лет, и население сильно бедствовало. Мы поделились по-товарищески: речь шла только об остающихся, уезжающий считался счастливцем, и ему товарищи выделяли только на дорожные расходы. Папин вернулся в Западную Сибирь, откуда был родом.
За Папиным последовал Вайнштейн, и мы проводили его дружески. Он поступил впоследствии в Казанский университет, окончил там курс медицины, и некоторое время мы виделись с ним уже в России. В голодный год в Нижегородской губернии мы часто с ним виделись, пока не потеряли друг друга из виду. Знаю, что он был медиком в Петербурге и обзавелся семьей.
Наконец подошла и моя очередь. Меня очень занимал вопрос, потребуют ли у меня присяги. Я решил ее не давать. Надо заметить, что за нами было небольшое дело уже в Якутской области. Однажды мы решили съехаться у товарищей Чернявских, и это стало известно начальству. Дело это тянулось и кончилось только после моего отъезда. Меня оно волновало исключительно как задержка. Впоследствии я был приговорен к чему-то — кажется, две недели тюремной высидки; об этом мне писали товарищи, но дело так и заглохло
Наконец объявили срок и мне. После моей ссылки в Сибирь мне предстояло три года. Такой же срок был объявлен моему брату, который оставался все в Вятской губернии, и зятю Лошкареву, который жил с семьей в Минусинске. Таким образом, мне ничего не прибавили за самовольную отлучку.
О сроке мне, государственному преступнику Короленко, говорили уже заседатель Слепцов, другой заседатель Антонович и исправник Бубякин, но сменивший его новый исправник Пиневич упорно не сообщал об этом в мирскую избу.
Этот исправник вообще был человек странный. Прежде всего было известно, что он не берет взяток, зато было известно и другое — он отличался феноменальной ленью, и дела у него совсем не шли. Письма наши залеживались по неделям и месяцам, что вызывало у ссыльных сильное неудовольствие, и мы собирались на него жаловаться. Я имел причину особенно нервничать по этому поводу. Было известно, что и другим ссыльным, которым приближался срок, полицейским управлением ничего об этом не сообщалось по улусам. В мою поездку в Якутск я узнал, что в полицейском управлении уже несколько недель лежит присланная для меня посылка от младшей сестры из Петербурга. Когда я получил ее, то оказалось, что там была, между прочим, коробка конфект. Она оказалась пустой, и в ней как бы в насмешку была каким-то служащим в полицейском управлении вложена записка: «Кушайте на здоровье». Записку эту я потерял и не мог ее представить по требованию полицейского управления на мою жалобу. Вообще небрежность полицейского управления, руководимого Пиневичем, выводила нас всех из терпения. Предвидя, что и со мною может случиться такое же замедление, я подал амгинскому старосте следующее заявление:
«Согласно объявленному уже мне решению комиссии по пересмотру дел административно-ссыльных, срок моей ссылки сего 9-го числа сентября окончился, и с этого числа я не состою более под надзором крестьянского общества. Как известно из положения об охране, срок ссылки может быть продолжен лишь по особому представлению г. министра внутренних дел, а так как ничего подобного мне объявлено не было, то я считаю себя вправе уехать из Амги, что представляется мне тем более важным, что для дальнейшего пути я должен воспользоваться последними благоприятными днями перед распутицей. А так как до сих пор неизвестно, по какой причине из города за мной до сих пор никого не присылают, то я вижу себя вынужденным уехать отсюда на нанятых лошадях, если амгинский староста не найдет нужным препроводить меня, ввиду неожиданно возникшего недоразумения, в сопровождении старшины на обывательских лошадях. Задерживать же меня, вопреки официально объявленному мне распоряжению Верховной комиссии, полагаю, не во власти крестьянского старосты и даже полицейского управления.
Дворянин Владимир Короленко.
9 сентября 1884 года».
Поданное мною добродушному нашему амгинскому тойону заявление это привело его в чрезвычайное затруднение. На его заявление, что он не вправе распорядиться без бумаги от исправника, я решительно сказал ему, что 10-го числа, если он не распорядится иначе, я сажусь на свою лошадь и еду в город. Если он станет задерживать, я окажу сопротивление. Староста сочинил бумагу, вернее — сочинил ее Николай Васильевич Васильев, который изъяснил, что:
«Государственный преступник Короленко, кроме сего заявления, заявил словесно, что если он, староста, не примет никаких мер к отправке его со старшиной, то он, государственный преступник Короленко, несмотря на его запрещение, отправится в город Якутск верхом и один. Я просил его, — продолжал тойон, — остановиться и выждать или присылки нарочного, или какого распоряжения. Короленко на это согласия не изъявил, а решительно заявил, что 10 сентября отправится в Якутск и более не живет в Амге ни одного часа. За отсутствием господина заседателя и ввиду столь решительного заявления государственного преступника Короленко, я нашел себя вынужденным отправить его со старшиной амгинского общества Егором Артемьевым».