Том 7. Кой про что. Письма с дороги
Шрифт:
Совесть совестью, страданье страданьем, а и еще все-таки есть «остача», которую надо куда-нибудь девать. И эта остача также пополняется кой-какими почти детскими средствами:
«Вышепоименованные messieurs — X, Z и NN — три моих самых ярых поклонника, все трое, замечательно изящные молодые люди. Моей симпатией пользуется больше всех NN. Высокий, стройный брюнет, прелестный мазурист, бонмотист и флейтист, в высшей степени bon enfant, надоедающий мне только тем, что, где бы я ни была, дома ли, у знакомых ли, он неотступно следует аа мной по пятам. Я не могу сделать движения, чтобы NN сломя голову не бросился в мою сторону; недавно, задев шпорой столик с разными куклами,
Еще есть какой-то моряк, «имеющий дерзость меня любить», который привез героине романа в подарок японское опахало из павлиньих перьев, висящее как раз «над моим диванчиком и устроенное так, что оно плавно и тихо веет хоть без конца, если прижать пружину» (26).
Вот под этим-то опахалом, в комнатке, которая называется «фонариком» и действительно чрезвычайно изящна, в комнатке, где играют «большие мальчики» и левретки и где стоят статуэтки, — здесь любимое место героини; здесь так удобно наблюдать в окно шумную жизнь города, читать, писать и заниматься рукоделием. Да, и на это еще находится время и охота. В течение полугода графиня вышила себе русский костюм: «начиная с первой бусинки кокошника и кончая последним шелковым крестиком рубашки и передника из че-чун-чи, — я все вышила сама». И как вышила-то!.. «Если у вас найдется другое полотенце (она подарила поэту полотенце), то бросьте его в море, а мое оставьте» (53), потому что во всяком случае работа превосходная. Золотые руки бог дал!
Однако ж всего не перечтешь. «Роман графини» тем и, хорош, что в нем фигура героини и ее нравственная личность очерчены до мельчайших подробностей. Читая эти легкие наброски, маленькие записочки, из которых состоит роман, поражаешься той непомерной массой живых сил человека, которые этому человеку необходимо проявить в жизни и действии, чтобы жизнь эта не была исполнена прорех и пустых мест. Как художественное произведение «Роман графини» тем и привлекателен, что в нем рисуется пред вашим воображением образ человека, живущего полною жизнью, без прорех, пустых мест, и читателю нельзя не любоваться этим художественным образчиком жизни, ничем не стесненной, не притиснутой, не поставленной малейшим образом в какое-нибудь ложное положение и дающей волю духовной деятельности раскрываться и развиваться во всей полноте.
Образчик такой полной, цельной жизни так приковал к себе мое внимание, что я, вместо того чтобы подвести, наконец, итоги и «подсчитать», что именно нужно человеку, желающему чувствовать себя «целым», а не дробью, — вместо этого я, забыв мои статистические обязанности, продолжал по окончании чтения любоваться художественно изображенным обликом и радовался, что автору удалось так удачно выбрать лицо, поставленное в современном строе жизни в наилучшие условия; радовался, видя, что полно живущий человек — большая приманка любить живую жизнь на земле.
Думал, думал я об этом целом человеке, думал, припоминая подробности романа, думал и так вообще о том же деле и скоро почувствовал, что мои мысли, нисколько не прерываясь в своем течении и не сбиваясь с пути, сосредоточиваются на чем-то уже совсем не подходящем к облику героини романа,
— Эх, беда, Ваське-то года не вышли, женить нельзя! А без бабы не совладеть с домом!
Неведомо как и почему вспомнилась и даже послышалась мне довольно-таки давняя жалоба моего деревенского соседа, крестьянина, у которого захворала жена. Крестьянин этот уже пожилой человек, начинавший раскисать и слабнуть; он со своей старухой успел уже выдать замуж трех дочерей, одного сына сдал в солдаты, другой женился и отошел, а теперь на руках стариков остался сын, которому нехватало полутора года, чтобы жениться, две внучки от одной из умерших дочерей да сам старик со старухой.
Жалоба о том, что Ваське не вышли годы, началась тотчас после того, как Аксинья, жена соседа, стала хворать. Прихворнула она в первый раз года четыре тому назад, но ни на минуту не останавливалась в работе. Она постоянно перемогалась, стала жаловаться соседкам на боль то в боку, то в животе, то в спине, но продолжала делать свое дело без малейшего опущения.
Мало-помалу недомоганье стало одолевать Аксинью все сильнее и сильнее, и бывали дни, когда она по полудню не могла встать на ноги. А по мере того, как шло недомоганье Аксиньи, дом моего соседа как-то омрачался; старику приходилось делать иной раз и бабье дело, а молодому парню случалось и белье полоскать на речке: все это становило мужиков в неловкое положение, затрудняло, нарушало порядок жизни; от всего этого было им и неловко и скучно.
Беда моего соседа и его дома заключалась, между прочим, и в том еще, что и сам он, отец семьи, и его сын, да и вообще вся мужская половина семейства — были не из бойких, не быстрых умом и не расторопных людей. Аксинья чувствовала эти свойства своего мужа, перешедшие потом и в детей, с самого первого дня свадьбы; она знала, что муж ей попался не ахти какого достоинства, хотя и был добр, и тих, и не пьющ. Сама имея добрый характер и непрестанно занятый ум, она не позволяла себе срывать зло на мужнину и детскую «нескладность» — и прожила всю жизнь, вплоть до болезни, почти молча, в беспрерывном труде. Теперь же, когда она стала прихварывать, недальний ум и природные нескладности «мужиков» стали сказываться в обиходе жизни всего дома ежеминутно. По мере того, как в Аксинье замирала энергия труда, в отце и в сыне просыпались ничем не препятствуемые свойства нескладности. Оба они стали больше скучать, жалеть Аксинью, чем работать. Старик в унынии целые дни твердил:
— Эх, Васька-то не дорос!.. Как без бабы можно!..
Он убивался, охал, а хозяйство понемногу расстраивалось и шло к упадку.
— Иван Андреич! — скажешь, бывало, охающему соседу. — А ведь забор-то ваш валится… Надо бы вам поправить!
— То-то Васька-то не вышел! Как тут одному сладить? Вестимо, валится!
Подойдет к забору, посмотрит на его разрушение собственными глазами; оказывается, забор, точно, еле жив.
— Ишь, — скажет Иван Андреич, — и то! Эво как его разломило!
Возьмется обеими руками за накренившуюся верхушку столба и «попробует» поставить его прямо. Но от этой пробы подгнивший столб только трещит в корню и еще ниже опускается к земле.
— Ишь, вот!
— Теперь он совсем повалился!
— И есть, что совсем. Ах, баба-то захворала! Эко горе, Васька-то не дорос!
На том дело с забором и оканчивается; а если через несколько времени и продолжается, то непременно в том же самом роде:
— Иван Андреич! Ведь твои свиньи стали ко мне шляться! Сам ты посуди — ведь огород!