Том 7. Кой про что. Письма с дороги
Шрифт:
— Подымай его на уру! На уру бери! Берись, ребята!
Толпа сгрудилась у тарантаса, что дало нам возможность потихонечку объехать его, и в то время, как мы поворачивали в лесок, Филипыч летал над толпой как перо, махал руками, плакал и выкрикивал:
— Ангелы! Поклонники!.. Купидоны!
— Ура-а-а!..
— Вали на вокзал! Вали, ребята, до вагону провожать! трогай все!..
— Ура-а-а!
— Убьют они его! — оглядываясь на летавшего Филипыча, сказал мой возница, и мы въехали в лесок.
— Что это такое? — спросил я извозчика.
— А уж, право, не знаю… Да вот мы увспросим… Бабушка!.. Э-эй, старушка! — окликнул он какую-то старушку, направлявшуюся по той же дороге, по которой ехали и мы.
Сгорбленная старуха с палочкой в руках остановилась, закашлялась. Извозчик приостановил лошадь.
— Что это у вас за помещик объявился? — спросил извозчик.
Старушка долго кашляла, закрывая рот рукою, наконец проговорила:
— Да ты посади-ко меня в телегу-то, подвези старуху, я тебе
— Садить, что ли? — спросил ямщик.
— Конечно, подвезем!
— Ну садись, бабка, полезай!
С трудом взобралась старушка на телегу и уселась посередке, прямо на сене.
— Ты не больно прытко поезжай-то, — сказала она ямщику. — У меня кости старые, по камню-то всеё разобьешь…
— Ну, ладно!
Поехали шажком.
— А это, — начала старуха, — мы провожали нашего отца-благодетеля, покровителя нашего, Артамона Филипыча! Вот каков наш помещик!.. Кажинный год об эту пору он к нам в гости приезжает, ну вот мы его и чтим. Кабы не он, вовеки бы мы свету не видали, так бы и запропали в своей трущобе, как медведи…
— Да что ж он, каким таким родом вызволил вас?
— А вот видишь дорогу-то? Ведь теперь мы с тобой едем все одно что по московскому тракту, каменная ведь у нас дорога-то теперича, а что было? А было невылазное болото… Только по зимам и свет видели… Ну вот эту самую дорогу Артамон-то Филипыч нам и пожертвовал… Вот он кто — Артамонушка-то!..
Дорога действительно была новая; по бокам шли две широкие и глубокие канавы, на средине был плотно накатан прутняк, а поверх его была насыпана, по-видимому недавно, довольно узенькая полоска щебенки…
— Да кто он сам-то?
— А сам-то он портной петербургский. В Ямской у него свое заведение. Вот он кто будет!
— Каким же родом он к вам-то попал?
— То-то вот господь его нам послал!.. А таким родом вышло это дело. Мой-то старший сын теперь старостой в должности состоит, а годов с пять тому назад проживал он в Питере в дворниках… Вот и случись ему служить в том самом доме, где у Артамонушки это заведение находится. О самую об эту пору Артамонушко-то женился, взял за себя сироту; мой сын-то, Андриян, говорит — «первая, говорит, была красавица, что умная, что добрая, что красивая, одно слово, не нарадоваться». Прожили они год душа в душу, а на другой-то год она возьми да и помри; и неведомо с чего! И похворала-то всего, говорит Андриян-то, всего, говорит, с полсуток и богу душу отдала. Вот Артамонушко-то и затосковал. Стал пить, стал убиваться, и так, что даже заведение свое едва-едва не перевел. И стал он в этаком-то расстройстве ходить к моему Андрияну в дворницкую… Полюбился ли ему мой Андриян или уж так, тоска-то ему оченно велика была, только зачал он, Филипыч-то, кажинный день к Андрияну захаживать. «Посижу хоть у тебя на людях, а то одному-то смерть в доме… Сходи-кось за пивом и за вином…» Вот Андриян сходит, принесет, они и сидят — пьют, а Филипыч-то на свою участь жалуется — сирота, вишь, он круглая, на веку горя напримался, а теперь вот один-одинехонек… Ни родни, ничего нет у него! И пошла у них с Андрияном дружба закадычная… То он у Андрияна в дворницкой, то Андриян у него в горнице. Под конец так стало, что Андриян-то совсем почитай что у Филипыча поселился: и днюют, и ночуют, и пьют, и едят — все увместях с Филипычем… Видит мой Андриянушко, что человек-то очень уж сердцем добер, а тоски-то своей смертной избыть не может — и стал говорить ему: «Эх, мол, Артамонушка! И чего ты убиваешься? Воротить ты ее, жену-то любимую, не воротишь, на другой тебе жениться совесть не дозволяет, чего уж убиваться понапрасну-то? Поглядел бы ты, говорит, на наше горе деревенское, мужицкое; посмотрел бы, как мы-то горько бьемся, так тогда твоя-то беда с маково бы зерно показалась…» И стал ему за беседою-то про наше про крестьянское житье рассказывать; и про голодовки, и про хворь, и про труды каторжные, про зимы трескучие, про болоты, чащобу непроходимую… И дороги-то от нас нету, окроме как зимой, а ведь у нас в летнюю пору что господ проезжает — иной продал бы яичек, ягодок, грибков, а нам, горемычным, и вылазу нет, особливо как дождик хлынет… Или взять сено — по весне ему хорошая цена, и летом оно в цене, а лежит оно у нас зря, ежели зимой не продадим, потому вылазу нету… А как его зимой продать, когда зимой-то из-под всех местов, которые к Питеру ближе, по зимнему-то пути его натащат… Рассказывал, рассказывал ему так-то про наше горькое горе, вот Филипыча-то и взяло за сердце… Разжалобился он, поплакал, да и говорит Андрияну: «Вот что, Андриян. Не буду я себе искать утехи в новой жене, потому что старой мне невозможно забыть, а будет у меня две отрады — надгробная, говорит, могила да твоя деревня. Буду я, говорит, для вас благодетелем, а вы меня, сироту, почитайте и после смерти моей должны поминать; а лягу я в могилу рядом с милой моей супругой. А что я выработаю по портновской части и какой есть у меня достаток, то все предоставлю вам, как ваш полный благодетель. Поедем, говорит, в твою деревню, давай я вам дорогу сделаю, вылезайте на белый свет, почитайте меня, сироту!» Ну вот и приехали они с Андрияном-то. Сейчас собрали сход, поставил Филипыч угощение, поклонился мирянам: «Любите, говорит, меня, сироту, милые мои други, а я вас не покину. На руки денег не просите, у меня таких денег нет, а по силе, по мочи
— Да, — сказал извозчик. — Человек на редкость! Этаких божьих людей поискать! Ишь ведь как его господь-то умудрил!..
— Уж человек — чего говорить! — сказала старушка. — Восьмой десяток живу на свете, а, кажется, и во сне такой добряга не снился… Да хворый! Ишь ведь какой хлипкой! Проживет ли долго-то? Теперь уж непременно с ним на машине что-нибудь недоброе случится. Пьяных-то не пущают, бьют… Кажинный раз его этак-то калечат, пьяного-то… А что — добер, так и слов нет, как и похвалить-то его!
Да, добрый, хороший человек этот портной Артамонушко!
А вот и еще тоже несомненно добрый и несомненно хороший человечек вспоминается мне. Слово «человечек» характеризует в одинаковой степени как размеры его доброты, теряющиеся в широком просторе суровых деревенских порядков и отношений, так и подлинные размеры самой фигуры Ивана Николаича. Иван Николаич — крестьянин Вологодской губернии, по ремеслу плотник. Аккуратно, в первых числах апреля, маленькая фигурка этого доброго человечка появляется в наших местах. Маленький, плохо кормленный и много битый с детства, Иван Николаевич покрывает все свои физические изъяны и недостатки необыкновенною добротою своих глаз, необыкновенною ласковостью, ободрительною приятностью разговора, ласковым, одобряющим словом. Неприятных, неласковых, грубых слов или таких речей, от которых собеседнику Ивана Николаевича стало бы скучно, трудно или неприятно вообще, — никогда не произносили уста Ивана Николаевича…
— Вот господь привел свидеться! — радостно начинает он свою речь, появляясь в наших местах, и в течение всего времяпребывания, вплоть до 1 ноября, вы не слышите от него иных речей, как, примерно, такие: «Не беспокойся. Не тужи. Все будет сделано! А что ежели материалу нет — найдем! хватит, уж не сомневайся! Иван Николаев не такой человек! Все будет сделано, только сам-то справляйся, не запускай своих делов! не расстраивайся!»
А когда на Кузьму-Демьяна он уходит от нас, то ласковые речи его желают нам, деревенским обывателям, которых он обстроил или, по его выражению, «объютил», — жить да поживать «на здоровье», «в добрый час», «на много лет».
И как приход, так и житье Ивана Николаевича в течение лета, вплоть до ухода, — все это пробуждает в нас, деревенских жителях, заугрюмевших за зиму в своих суровых нуждах и печалях, самые ласковые, хорошие мысли и самые веселые надежды. Да! Иван Николаевич тем именно и дорог, что в его плотницкой работе главную роль играет не один только заработок, не одно только исполнение заказа; есть в его работееще особенная, только ему свойственная черта — это умение дать вам почувствовать удовольствие житьна белом свете, которое он вносит в свой разговор о заказе, в свою работу и в способ ее исполнения…
Огромный запас врожденного благородства и самой подлинной доброты и внимательности к людям, с которыми Ивану Николаевичу приходится сталкиваться в жизни, — вот единственный его жизненный ресурс, основание всего его жизненного успеха и даже цель собственного его существования. Необычайная доброта и деликатность не покидали его в самых ужаснейших условиях деревенской жизни; худенький, маленький, слабый на вид, он с детских лет знал горе, но безропотно нес бремя непосильных по его молодым годам трудов. Эта необыкновенная, врожденная деликатность, вероятно, была в нем так несокрушима и так сильно и благотворно действовала на окружающих, что выручила его в самую критическую минуту жизни, когда однажды ни ему, ни жене, ни семье буквально нечего было есть. Грубый, жадный деревенский кулак, мироед и ростовщик, сам, своей волей, без всякой просьбы со стороны Ивана Николаевича, пришел к нему и дал сто рублей без всяких процентов, сказав только: «Поправляйся!» И Иван Николаевич стал поправляться с этих денег. Такое необыкновенное дело могло случиться именно только благодаря необыкновенным размерам доброты и порядочности, свойственных натуре Ивана Николаевича, доброты, которая устыдила и размягчила душу грубого кулака. В то же время этот эпизод в его жизни, когда он едва не сгинул от нужды и когда вдруг, нежданно-негаданно, его выручил и воскресил к жизни самый «худой» человек деревни, человек, которого многие проклинали и в котором, однакож, оказалась капля доброты, имел на Ивана Николаевича неизгладимое влияние, запечатлев все его деяния, все отношения с людьми, всю его работу непременным стремлениемвнести в них доброту — добрую цель объютить, облегчить, развеселить человека.