Том 7. Мы и они
Шрифт:
Такие уклоны вызвали быстрый перелом. Он совершился в девяностых годах прошлого столетия. Новые люди с душами сложными и тонкими, поэты художники, – праведно взбунтовались против выветрившихся «традиций». Освобождение искусства, художественной литературы было полным. Эстетический принцип торжествовал. Литература разрослась широко, расцвела небывало пышным цветом. И даже без особенного труда сломала она старые «законы»; когда смысл их, содержание, забывается или затирается, они, эти законы, хрупки. Возродился Тютчев, Боратынский – не говоря о Пушкине. Радостно протянули мы руки тонкой молодой литературе Запада. Тютчев даже не возродился, а точно вот с нами, тут же, родился
В конце концов и «традиционисты» сдались. Дольше упорствовали престарелые
Вот это снятие всех уз не с «поэзии» только, но и с «поэтов» я считаю фактом чрезвычайно важным. Он совершенно изменил положение дел.
Когда Блок сегодня, с живой злобой накидывается на каких-то «либералов», будто бы «душащих поэзию», либеральные внуки вправе пожать плечами: что вы? Кого мы душим? Да мы сами первые любители вашей прекрасной поэзии. Все двери для вас открыты. Оглянитесь.
Действительно: где, когда «обязывали» хоть бы того же Блока «быть гражданином»? Слыханное ли это дело? Старички – «сыновья», ютясь в литературных уголках, еще выбирают потихоньку из литературных оскребок стихотвореньице «с темой», но ведь они без претензий, и к Блоку даже не сунутся. Недавно промахнулась было молодая «Летопись», напечатав безграмотные стихи с примечанием «зато поэт-рабочий»… Но это случайно, теперь и в «Летописи» самые стихотворные стихи, тот же Блок, между прочим.
А недавние «Заветы», которыми руководили внуки «либералов»? В них был цвет современной поэзии, все «имена». Единственный паспорт спрашивался – «касанье мирам иным».
Поэтом должен быть поэт: Других обязанностей нет…И нет. Никаких. Ничего не требуется, кроме «бряцанья». Пиши хорошо – и будь чем хочешь, делай что знаешь. Твоя вольная волюшка. Но зато…
Зато если вздумает «свободный баян» заговорить «презренной прозой» о чем-нибудь «человеческом», – ни одна живая душа не обернется, не услышит. А услышат случайно – отнесутся, что бы ни сказал капризник, – с милым снисхождением, всеизвиняющей улыбкой, как относятся к ребенку, к хорошенькой женщине.
Вот современное положение поэтов в обществе. Как отлично оно от положения А. Григорьева! И не злонравие одной какой-либо стороны это создало. Искусство, вместе с его служителями, почетно было выселено за ограду, в прекрасную дальнюю виллу, и сами поэты выселению содействовали. Многие до сих пор отлично там себя чувствуют. А когда ездят в гости, к людям, – везде им привет и улыбка. О старых писаревских «сапогах» и помину нет. Наоборот, настоятельно просят, не касайтесь вы «сапогов», довольствуйтесь «касаньем мирам иным».
О чем же хлопочет Блок? Во имя чего, за кого, против кого восстал он с такой горячностью? Поэзия, искусство – свободны. Поэтов не только не заставляют выбирать между «левостыо» и «правостыо», от них не требуют никакого человеческого выбора. Не пристают с наивностью старых «либералов»: будь человеком! Напротив: пожалуйста, не будь. Так для всех спокойнее.
В пылу защиты А. Григорьева от либеральных гонений Блок прихватывает В. Розанова. И его, мол, гонят – «за то, что он… пишет в „Новом Времени“…»
Какая детская, какая поэтическая слепота! Впрочем, ясно, почему Блок, совсем не любя Розанова, должен-таки был вспомнить его и взять под свою защиту. Розанов с особенной отчетливостью подтверждает наше положение о «человеческом выборе». Вот буквальные розановские слова: «я никогда не делал выбора…» «и даже никогда в этом смысле не колебался». Очень определенно. Между тем этот определенный отказ от выбора (да и само «Новое Время») не создали никакой «травли» на Розанова. Его сложный, большой талант всеми признан… Только к самому Розанову относятся с опаской, запирают перед ним двери, и как раз оттого, что он парадными комнатами не довольствуется, лезет и в деловые. Не довольствуется касаньем к мирам «иным», хочет коснуться и человеческого, упорно притворяется, что сделал человеческий выбор. Ап. Григорьев не притворялся и в «человеческое лишь робко заглядывал». Нынешние поэты и писатели тоже не притворяются: променяв на свободу от всех обязанностей это «человеческое», они в него и не «заглядывают». А Розанов нет-нет – и напрет. Естественно, что люди защищаются. Очень скромно и сдержанно. Просто не пускают в свои дела, в свои дома.
Если еще мало чистых поэтов, из общепризнанных, в «Новом Времени», это случайность. Поэтам место везде, зачем им «Новое Время»? С ним, кстати, связано и какое-то неприятное традиционное воспоминание. Зато в суворинском журнале «Лукоморье» (свое «Новое Время») сколько угодно имен, которые вы встретите завтра в «Русской Мысли», послезавтра в «Летописи», а вчера они были в «Заветах». И никто никого не гонит, нигде ничего не требуют, кроме хорошего искусства, чистого искусства.
Однако негодование Блока – подлинное негодование. Подлинной горечью и болью звучат его укоры. Может быть, они просто не туда направлены? Может быть, как раз то, чего не видит он в современности, то, в чем живет, но в чем не отдал еще себе отчета, – оно и мучает его? Не тесно ли Блоку – в «свободе»? Ведь бывает и «постылая» свобода…
Не Белинские и Чернышевские требовали от Григорьевых волевого выбора пути (и жертвы) – сама жизнь требует их от человека. История (движение) требует – и жизнь. И даже так, что чем сложнее, богаче, глубже душа – тем нужнее для нее человеческое волевое самоопределение:
. . . . . . . . . . Ты человеком быть обязан…А если ты поэт – тем более обязан – вдвое…
Загородная вилла с ее коротенькой, эстетической свободой, где ныне живут «художники слова», – не вечный приют. Кое-кому она еще по плечу, но другие скоро начнут задыхаться. Вот хоть бы тот же Блок. Он уже вопит, что ему тесно, душно; а если не знает, отчего тесно, если еще мечется на несуществующих «либералов», на неповинных их внуков, – узнает когда-нибудь. Лишь бы не поздно. Долгая безответственная свобода, внечеловечность, – они затягивают, воспитывают безволие. И как трудно, как трудно пробиться сквозь стену привычного благожелательного невнимания! Блок едва почувствовал тесноту безответственного (то есть бесправного) положения; настоящих слов, за которые мог бы ответить, – еще не нашел. Но когда найдет – будут ли они выслушаны? Ему привыкли улыбаться, только улыбаться, как хорошенькой женщине и ребенку. На современном признанном писателе-художнике лежит штамп, и пострашнее тех, что употреблялись во времена Белинского и Григорьева. Этот штамп – «все позволено». Все, потому что нам до вас нет дела. Все, потому что как люди, в общей работе, в борьбе, в тяжком труде исторических сдвигов, в буднях жизни, – вы не с нами, нам не равны и – нам не нужны.
Крупный талант, осознав свое положение, никогда с ним не примирится. Выйдет победителем или нет, – но бороться будет. Не в словах, которыми написал Блок свою статью «Судьба Ап. Григорьева», но уже в том самом, что написал ее, и в звуке, в тоне голоса, – я слышу начало борьбы. Слышу, правда, и отчаяние, и злобу, – это она путает мысль, туманит взгляд на действительность, торопит и толкает на почти невежественные выпады. Но вот живое страдание. Что Ап. Григорьев! Блок не видит Ап. Григорьева – он его любит, жалеет, как себя. Ему больно от Ап. Григорьева. Не то больно, что «обидели», «погубили», – нет; ведь не погубили, сам погиб, сам стал жертвой, не пойдя на выбор и на жертвы… Но вот это-то и больно, и страшно тому, в ком уже просыпаются повелительно человеческие к себе требования.