Том 7. Перед восходом солнца
Шрифт:
Я вскакиваю в трамвай и еду на Петроградскую сторону. Там живет моя семья — жена и крошечный сын. Они живут у своих родных. Я переехал в Дом искусств, чтоб крики младенца не мешали моей работе.
Теперь я спешу к ним. Они живут в первом этаже на Пушкарской. Быть может, им нужно перебраться во второй этаж.
Трамвай въезжает на Александровский проспект. Мы едем по воде. Останавливаемся. Дальше ехать нельзя. Деревянные торцы всплыли и мешают трамваю двигаться.
Пассажиры
Я иду по воде и дохожу до Большого проспекта. На проспекте еще нет воды.
Я почти бегу на Пушкарскую. Вода не дошла сюда.
Мои встревожены и взволнованы. Они очень рады, что я пришел и теперь с ними.
Переодевшись, я снова иду на улицу. Мне хочется увидеть — прибывает ли вода.
Я выхожу на Большой проспект. Покупаю хлеб в булочной. Подхожу к Введенской. Сухо.
И вдруг необычайная картина — вода выступает изо всех люков и стремительно заливает мостовую. Снова по воде я иду домой.
Вода уже на ступеньках лестницы.
С узлами мы переходим во второй этаж.
На ступеньках лестницы я делаю отметки мелом, чтоб видеть, как идет повышение.
В пять часов дня вода уже плещется у дверей.
Темнеет. Я сижу у окна и прислушиваюсь к завыванию ветра.
Теперь почти весь город в воде. Вода поднялась почти на две сажени.
На темном небе зарево каких-то пожаров.
Светает. Из окна я вижу, как вода постепенно уходит.
Я выхожу на улицу. Ужасное зрелище. На проспекте барка с дровами. Бревна. Лодки. На боку лежит суденышко с мачтой.
Всюду разгром, хаос, разрушение.
Аля пришла ко мне запыхавшись. Она сказала:
— Еле отпустил… Я говорю: «Ну пойми, Николай, — я же должна проводить мою лучшую подругу — она уезжает в Москву и неизвестно когда вернется…»
Я спросил Алю:
— Когда поезд уходит с твоей подругой?
Она засмеялась, захлопала в ладоши.
— Вот видишь, — сказала она, — и ты поверил… Никто не уезжает. Это я выдумала, чтобы прийти к тебе.
— Поезд в Москву уходит в десять тридцать, — сказал я. — Значит, ты должна быть дома около одиннадцати.
Было уже двенадцать, когда она взглянула на часы. Она вскрикнула. Подбежала к телефону, даже не надев туфли.
Сняв трубку, она села в кресло. Она дрожала от холода и от волнения.
Я бросил ей плед. Она прикрыла пледом свои ноги.
Она была удивительно хороша — почти как на картине Ренуара.
— Зачем ты звонишь? — сказал я ей. — Лучше скорей оденься и иди.
Она с досады махнула рукой в мою сторону.
— Николаша, — сказала она в трубку, — представь себе, поезд опоздал и только что ушел. Через десять минут я буду дома.
Я не знаю, что сказал ее муж, но она ответила:
— Я же тебе русским языком говорю — поезд ушел. Сейчас буду дома.
Должно быть, муж сказал, что уже двенадцать.
— Разве? — сказала она. — Ну, не знаю, как на твоих часах, а здесь, на вокзальных…
Она закинула свою голову вверх и посмотрела на мой потолок.
— Здесь, на вокзальных, — повторила она, — ровно одиннадцать.
Она прищурила свои глаза, как бы всматриваясь в далекие вокзальные часы.
— Да, — сказала она, — ровно одиннадцать, даже две минуты двенадцатого. У тебя архиерейские часы…
Повесив трубку, она стала смеяться.
Сейчас эта маленькая кукла, набитая опилками, была бы самая желанная гостья у меня. Но тогда я на нее рассердился. Я сказал:
— Зачем же так бесстыдно врать? Он проверит свои часы и увидит твое вранье.
— Зато он поверил, что я на вокзале, — сказала она, — подкрашивая губы.
Подкрасив губы, она добавила:
— А потом — что за нотации! Я вовсе не желаю этого слушать. Я сама знаю, как мне поступать. Он бегает с револьвером, грозит убить моих друзей и меня в том числе… Кстати, он не посчитается, что ты писатель… Я уверена, что он и в тебя великолепно выстрелит.
Я что-то буркнул в ответ. Одевшись, она сказала:
— Ну что, рассердился? Может быть, мне не приходить больше?
— Как хочешь, — ответил я.
— Да, я больше к тебе не приду, — сказала она. — Я вижу, что ты совершенно меня не любишь.
Она ушла, надменно кивнув мне головой. Она сделала это великолепно для своих девятнадцати лет.
Боже мой, как плакал бы я теперь! А тогда я был доволен. Впрочем, через месяц она вернулась.
Москва. Я сижу за столиком в каком-то театральном клубе. На моем столике — второй прибор. Это будет ужинать Маяковский. Он заказал еду и пошел сыграть на бильярде. Сейчас вернется.
Я почти не знаю Маяковского. Мы встречались только на вечерах, в театре, на людях.
Вот он подходит к столику. Он дышит тяжело. Лицо у него невеселое. Он мрачен. Платком вытирает лоб.
Он выиграл партию, но это его не развлекло. Он садится за столик как-то грузно, тяжело.
Мы молчим. Почти не разговариваем. Я наливаю ему пива. Он отпивает один глоток и отставляет стакан.
Я тоже мрачен. И мне не хочется искусственно завязывать разговор. Но Маяковский для меня мэтр. Я почти новичок в литературе, работаю всего пять лет. Мне как-то совестно, что я молчу. Я начинаю что-то бормотать о бильярде, о литературе.