Том 7. Поднятая целина. Книга вторая
Шрифт:
За два часа все было улажено и в сельхозтехникуме. Подошла пора расставаться. Давыдов твердо сказал:
— До свидания, милая моя Варюха-горюха, не скучай и хорошенько учись, а мы там без тебя не пропадем.
Впервые он поцеловал Варю в губы. Пошел по коридору. На выходе оглянулся, и вдруг такая острая жалость стиснула его сердце, что ему показалось, будто шероховатый пол закачался под его ногами, как палуба: Варя стояла, прижавшись к стене лбом, уткнув лицо в ладони, голубенькая косынка ее съехала на плечи, и столько было во всей ее фигуре беспомощности и недетского горя, что Давыдов только крякнул и поспешил выйти во двор.
К исходу третьих
Несмотря на поздний час, в правлении колхоза его ожидали Нагульнов и Размётнов. Нагульнов хмуро поздоровался с ним, так же хмуро сказал:
— Ты что-то, Семен, последние дни и дома не живешь: в станицу съездил, а потом в окружком… Какая нужда тебя в Миллерово-то носила?
— Обо всем доложу в свое время. А у вас что нового в хуторе?
Вместо ответа Размётнов спросил:
— Ты дорогой видел хлеба? Ну, как они там, подошли уже?
— Ячмень кое-где уже можно косить, выборочным порядком, рожь — тоже. Ну, рожь, по-моему, можно класть наповал, но что-то соседи наши медлят.
Как бы про себя Размётнов проговорил:
— Тогда не будем и мы спешить. С зеленцой ее повалять можно при хорошей погоде, она и в валках дойдет, — а ежели дождь? Вот и пиши пропало.
Нагульнов согласился с ним:
— Тройку дней подождать можно, но потом уже браться за покос надо и руками и зубами, иначе райком съест тебя, Семен. А нас с Андреем на закуску… Да, имею и я новость: есть у меня в совхозе дружок по военной службе, ездил я его проведать вчера. Он давно меня приглашал на̀-гости, да все как-то неуправно было, а вчера решился — думаю: смотаюсь к нему на денек, проведаю приятеля, а кстати и погляжу, как трактора работают. Сроду не видал, и дюже мне это было любопытно! У них там пары пашут, я и проторчал в поле целый день. Ну, братцы, и штука, должен я вам сказать, этот трактор «фордзон»! Рысью пашет пары. А как только напорется на целину где-нибудь на повороте, так у него, у бедного, силенок и не хватает. Подымется вдыбки, как норовистый конь перед препятствием, постоит-постоит и опять вдарится колесами об землю, поспешает поскорее убраться обратно на пары, не под силу ему целина… Но иметь пару таких лошадок у нас в колхозе все равно было бы невредно, вот о чем я думал и думаю все время. Дюже уж завидная в хозяйстве штука! Так меня это завлекло, что с дружком даже выпить не успели. Прямо с поля повернулся я и поехал домой.
— Ты же думал в Мартыновскую МТС съездить? — спросил Размётнов.
— А какая разница — в МТС или в совхоз? И там трактора, и тут такие же. Да и далековато, а покос — вот он, на носу.
Размётнов хитро сощурился:
— А я, признаться, грешил на тебя, Макар, что ты по пути из Мартыновской завернешь в Шахты проведать Лукерью…
— И в мыслях не держал! — решительно сказал Нагульнов. — А вот ты, небось, бы заехал, знаю я тебя, белобрысого!
Размётнов вздохнул:
— Будь она моей предбывшей женой, я бы не только непременно заехал, но и прогостил у нее не меньше недели! — И уже шутливо добавил: — Я не такой соломенный тюфяк, как ты!
— Знаю я тебя, — повторил Нагульнов. И, подумав, тоже добавил: — Чертова бабника! Но и я не такой бегунец по бабам, как ты!
Размётнов пожал плечами:
— Я вдовцом живу тринадцатый год. Чего ты от меня хочешь?
— Вот потому ты и бегунец.
После короткого молчания Размётнов уже совершенно серьезно и тихо сказал:
— А может, я все двенадцать годов одну люблю, ты же не знаешь?
— Это ты-то? Поверю
— Одну!
— Уж не Марину ли Пояркову?
— Не твое дело — кого, и ты в чужую душу не лезь! Может быть, когда-нибудь, под пьяную руку, я и рассказал бы тебе, кого любил и доныне люблю, но ведь… Холодный ты человек, Макар, с тобой по душам сроду не поговоришь. Ты в каком месяце родился?
— В декабре.
— Я так и думал. Не иначе, тебя мать у проруби на льду родила — пошла за водой и по нечаянности разродилась прямо на льду: потому-то от тебя всю жизнь холодом несет. Как же тебе признаешься от сердца?
— А ты, видать, на горячей плите родился?
Размётнов охотно согласился:
— Дюже похоже! Потому от меня и пышет жаром, как при суховее. А вот ты — другое дело.
С досадой Нагульнов сказал:
— Надоело! Хватит об нас с тобой и об бабах разговаривать, давайте лучше потолкуем об том, кому из нас в какую бригаду направляться на уборку.
— Нет, — возразил Размётнов, — давай уж прикончим начатый разговор, а кому в какую бригаду ехать — это мы успеем поговорить. Ты спокойночко рассуди, Макар, вот об чем: прозвал ты меня бегунцом, а какой же я бегунец по нынешним временам, ежели я вскорости вас обоих на свадьбу кликать буду?..
— Это ишо на какую свадьбу? — строго спросил Нагульнов.
— На мою собственную. Мать окончательно старухой стала, тяжело ей в хозяйстве, заставляет жениться.
— И ты послушаешься ее, старый дурак? — Нагульнов не мог скрыть своего величайшего возмущения.
С притворным смирением Размётнов ответил:
— А куда же мне деваться, миленький мой?
— Ну, и трижды дурак! — Затем, почесав в раздумье переносицу, Нагульнов заключил: — Придется нам, Семен, снимать с тобой одну квартиру и жить вместе, чтобы не так скучно было. А на воротах напишем: «Тут живут одни холостяки».
Давыдов не замедлил с ответом:
— Ничего у нас, Макар, из этой затеи не выйдет: невеста у меня есть, потому и ездил в Миллерово.
Нагульнов переводил испытующий взгляд с одного на другого, пытаясь разгадать, шутят они или нет, а потом медленно поднялся, раздувая ноздри, даже несколько побледнев от волнения.
— Да вы что, перебесились, что ли?! Последний раз спрашиваю: всурьез вы это говорите или высмеиваетесь надо мной? — Но, не дождавшись ответа, плюнул под ноги со страшным ожесточением, не прощаясь, вышел из комнаты.
Глава XXVI
Дурея от скуки, с каждым днем все больше морально опускаясь от вынужденного безделья, Половцев и Лятьевский попрежнему коротали дни и ночи в тесной горенке Якова Лукича.
В последнее время что-то значительно реже стали навещать их связные, а обнадеживающие обещания из краевого повстанческого центра, которые доставлялись им в простеньких, но добротно заделанных пакетах, уже давно утратили для них всякую цену…
Половцев, пожалуй, легче переносил длительное затворничество, даже наружно он казался более уравновешенным, но Лятьевский изредка срывался, и каждый раз по-особому: то сутками молчал, глядя на стену перед собой потухшим глазом, то становился необычайно, прямо-таки безудержно, болтливым, и тогда Половцев, несмотря на жару, с головой укрывался буркой, временами испытывая почти неодолимое желание подняться, вынуть шашку из ножен и сплеча рубнуть по аккуратно причесанной голове Лятьевского. А однажды с наступлением темноты Лятьевский незаметно исчез из дома и появился только перед рассветом, притащив с собой целую охапку влажных цветов.