Том 8. Былое и думы. Часть 1-3
Шрифт:
Влияние Витберга поколебало меня. Но реальная натура моя взяла все-таки верх. Мне не суждено было подниматься на третье небо, я родился совершенно земным человеком. От моих рук не вертятся столы и от моего взгляда не качаются кольца. Дневной свет мысли мне роднее лунного освещени фантазии.
Но именно в ту эпоху, когда я жил с Витбергом, я более, чем когда-нибудь, был расположен к мистицизму.
Разлука, ссылка, религиозная экзальтация писем, получаемых мною, любовь, сильнее и сильнее обнимавшая всю душу, и вместе гнетущее чувство раскаяния – все это помогало Витбергу.
И еще года два после я был под влиянием идей мистически-социальных, взятых из евангелия и Жан-Жака, на манер французских мыслителей вроде Пьера Леру.
Огарев еще прежде меня окунулся в мистические волны. В 1833 он начинал писать текст для Гебелевой [169]
169
Гебель – известный композитор того времени.
Я в 1838 году написал в социально-религиозном духе исторические сцены, которые тогда принимал за драмы. В одних я представлял борьбу древнего мира с христианством, тут Павел, входя в Рим, воскрешал мертвого юношу к новой жизни. В других – борьбу официальной церкви с квекерами и отъезд Уильяма Пена в Америку, в Новый свет [170] . Мистицизм науки вскоре заменил во мне – евангельский мистицизм; по счастью, отделался я и от второго.
Но возвратимся в наш скромный Хлынов-городок, переименованный, не знаю зачем, разве из финского патриотизма, Екатериной II в Вятку.
170
Я эти сцены, не понимая почему, вздумал написать стихами. Вероятно, я думал, что всякий может писать пятистопным ямбом без рифм, если сам Погодин писал им. В 1839 или 40 году я дал обе тетрадки Белинскому и спокойно ждал похвал. Но Белинский на другой день прислал мне их с запиской, в которой писал: «Вели, пожалуйста, переписать сплошь, не отмечая стихов, я тогда с охотой прочту, а теперь мне все мешает мысль, что это стихи».
Убил Белинский обе попытки драматических сцен. Долг красен платежами. В 1841 Белинский поместил в «Отечественных записках» длинный разговор о литературе. «Как тебе нравится моя последняя статья?» – спросил он меня, обедая en petit comit'e <в тесной компании (франц.)> у Дюссо. «Очень, – отвечал я, – все, что ты говоришь, превосходно, но скажи, пожалуйста, как же ты мог биться, два часа говорить с этим человеком, не догадавшись с первого слова, что он дурак?» – «И в самом деле так, – сказал, помирая со смеху, Белинский, – ну, брат, зарезал! ведь совершенный дурак!»
В этом захолустье вятской ссылки, в этой грязной среде чиновников, в этой печальной дали, разлученный со всем дорогим, без защиты отданный во власть губернатора, я провел много чудных, святых минут, встретил много горячих сердец и дружеских рук.
Где вы? Что с вами, подснежные друзья мои? Двадцать лет мы не видались. Чай, состарелись и вы, как я, дочерей выдаете замуж, не пьете больше бутылками шампанское и стаканчиком на ножке наливку. Кто из вас разбогател, кто разорился, кто в чинах, кто в параличе? А главное, жива ли у вас память об наших смелых беседах, живы ли те струны, которые так сильно сотрясались любовью и негодованием?
Я остался тот же, вы это знаете; чай, долетают до вас вести с берегов Темзы. Иногда вспоминаю вас, всегда с любовью; у меня есть несколько писем того времени, некоторые из них мне ужасно дороги, и я люблю их перечитывать.
«Я не стыжусь тебе признаться, – писал мне 26 января 1838 один юноша, – что мне очень горько теперь. Помоги мне ради той жизни, к которой призвал меня, помоги мне своим советом. Я хочу учиться, назначь мне книги, назначь что хочешь, я употреблю все силы, дай мне ход, – на тебе будет грех, если ты оттолкнешь меня».
«Я тебя благословляю, – пишет мне другой, вслед моим отъездом, – как земледелец благословляет дождь, оживотворивший его неудобренную почву».
Не из суетного чувства выписал я эти строки, а потому, что они мне очень дороги. За эти юношеские призывы и юношескую любовь, за эту возбужденную в них тоску можно было примириться с девятимесячной тюрьмой и трехлетней жизнью в Вятке.
А тут два раза в неделю приходила в Вятку московская почта; с каким волнением дожидался я возле почтовой конторы, пока разберут письма, с каким трепетом ломал печать и искал в письме из дома, нет ли маленькой записочки на
И я не читал ее в почтовой конторе, а тихо шел домой, отдаляя минуту чтения, наслаждаясь одной мыслию, что письмо есть.
Эти письма все сохранились. Я их оставил в Москве. Ужасно хотелось бы перечитать их, и страшно коснуться…
Письма – больше, чем воспоминанья, на них запеклась кровь событий, это – само прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное.
…Нужно ли еще раз знать, видеть, касаться сморщившимися от старости руками до своего венчального убора?..
Глава XVII
Наследник будет в Вятке! Наследник едет по России, чтоб себя ей показать и ее посмотреть! Новость эта занимала всех, но всех более, разумеется, губернатора. Он затормошился и наделал ряд невероятных глупостей: велел мужикам по дороге быть одетыми в праздничные кафтаны, велел в городах перекрасить заборы и перечинить тротуары. В Орлове бедная вдова, владелица небольшого дома, объявила городничему, что у нее нет денег на поправку тротуара, городничий донес губернатору. Губернатор велел у нее разобрать полы (тротуары там деревянные), а буде недостанет, сделать поправку на казенный счет и взыскать потом с нее деньги, хотя бы для этого следовало продать дом с публичного торга. До продажи не дошло, а полы у вдовы сломали.
Верстах в пятидесяти от Вятки находится место, на котором явилась новогородцам чудотворная икона Николая Хлыновского. Когда новогородцы поселились в Хлынове (Вятке), они икону перенесли, но она исчезла и снова явилась на Великой реке в пятидесяти верстах от Вятки; новогородцы опять перевели ее, но с тем вместе дали обет, если икона останется, ежегодно носить ее торжественным ходом на Великую реку, кажется, 23 мая. Это главный летний праздник в Вятской губернии. За сутки отправляется икона на богатом дощанике по реке, с нею архиерей и все духовенство в полном облачении. Сотни всякого рода лодок, дощаников, комяг, наполненных крестьянами и крестьянками, вотяками, мещанами, пестро двигаются за плывущим образом. И впереди всех – губернаторская расшива, покрытая красным сукном. Дикое зрелнще это очень недурно. Десятки тысяч народа из близких и дальних уездов ждут образа на Великой реке. Все это кочует шумными толпами около небольшой деревни, и, что всего страннее, толпы некрещеных вотяков и черемис, даже татар, приходят молиться иконе. Зато и праздник имеет чисто языческий вид. За монастырской стеной вотяки, русские приносят на жертву баранов и телят, их тут же бьют, иеромонах читает молитвы, благословляет и святит мясо, которое подают в особое окно с внутренней стороны ограды. Мясо это раздают по кускам народу. Встарь давали его даром, теперь монахи берут несколько копеек за каждый кусок. Так что мужик, подаривший целого теленка, должен истратить грош-другой, чтоб получить кусок себе на снедь. На монастырском дворе сидят целые толпы нищих, калек, слепых, всяких уродов, которые хором поют «Лазаря». Молодые поповичи и мещанские мальчики сидят на надгробных памятниках около церкви с чернильницей и кричат: «Кому памятцы писать? Кому памятцы?» Бабы и девки окружают их, сказывая имена, мальчишки, ухарски скрыня пером, повторяют: «Марью, Марью, Акулину, Степаниду, отца Иоанна, Матрену, – ну-тка, тетушка, твоих, твоих-то – вишь, отколола грош, меньше пятака взять нельзя: родни-то, родни-то – Иоанна, Василису, Иону, Марью, Евпраксею, младенца Катерину…»
В церкве толкотня и странные предпочтения, одна баба передает соседу свечку с точным поручением поставить «гостю», другая – «хозяину». Вятские монахи и дьяконы постоянно пьяны во все время этой процессии. Они по дороге останавливаются в больших деревнях, и мужики их потчуют на убой.
Вот этот-то народный праздник, к которому крестьяне привыкли веками, переставил было губернатор, желая им потешить наследника, который должен был приехать 19 мая; что за беда, кажется, если Николай- гость тремя днями раньше придет к хозяину? На это надобно было согласие архиерея; по счастию, архиерей был человек сговорчивый и не нашел ничего возразить против губернаторского намерения отпраздновать 23 мая 19-го. Ряд ловких мер своих для приема наследника губернатор послал государю, – посмотрите, мол, как сынка угощаем. Государь, прочитавши, взбесился и сказал министру внутренних дел: «Губернатор и архиерей дураки, оставить праздник как был». Министр намылил голову губернатору, синод – архиерею, и Николай-гость остался при своих привычках.