Том 8. Былое и думы. Часть 1-3
Шрифт:
Отец мой возил меня всякий год на эту языческую церемонию; все повторялось в том же порядке, только иных стариков и иных старушек недоставало, об них намеренно умалчивали, одна княжна говаривала:
– «А нашего-то Ильи Васильевича и нет, дай ему бог царство небесное!.. Кого-то в будущий год господь еще позовет?»
И сомнительно качала головой.
А спондей английских часов продолжал отмеривать дни, часы, минуты… и наконец домерил до роковой секунды. Старушка раз, вставши, как-то дурно себя чувствовала; прошлась по комнатам – все нехорошо; кровь пошла у нее носом и очень обильно; она была слаба, устала, прилегла
Дом и большую часть именья оставила она княгине, но внутренний смысл своей жизни не передала ей. Княгиня не умела продолжать изящную в своем роде роль прародительницы, патриархальной связи многих нитей. С кончиной княжны все приняло разом, как в гористых местах при захождении солнца, мрачный вид; длинные черные тени легли на все. Она заперла наглухо дом тетки и осталась жить во флигеле, двор порос травой, стены и рамы всё больше и больше чернели; сени, на которых вечно спали какие-то желтоватые неуклюжие собаки, покривились.
Знакомые и родные редели, дом ее пустел, она огорчалась этим, но поправить не умела.
Уцелев одна из всей семьи, она стала бояться за свою ненужную жизнь и безжалостно отталкивала все, что могло физически или морально расстроить равновесие, обеспокоить, огорчить. Боясь прошедшего и воспоминаний, она удаляла все вещи, принадлежавшие дочерям, даже их портреты. То же было после княжны – какаду и обезьяна были сосланы в людскую, потом высланы из дома. Обезьяна доживала свой век в кучерской у Сенатора, задыхаясь от нежинских корешков и потешая форейторов.
Эгоизм самохранения страшно черствит старое сердце. Когда болезнь последней дочери ее приняла совершенно отчаянный характер, мать уговорили ехать домой, и она поехала. Дома она тотчас велела приготовить разные спирты и капустные листы (она их привязывала к голове) для того, чтоб иметь под рукой все, что надобно, когда придет страшная весть. Она не простилась ни с телом мужа, ни с телом дочери, она их не видала после смерти и не была на похоронах. Когда впоследствии умер Сенатор, ее любимый брат, она догадалась по нескольким словам племянника о том, что случилось, и просила его не объявлять ей печальной новости, ни подробности кончины. Как же не жить с этими мерами против собственного сердца – и такого сговорчивого сердца – до восьмого, девятого десятка в полном здоровье и с несокрушимым пищеварением!
Впрочем, напомню в защиту княгини, что это уродливое отдаление всего печального было гораздо больше в ходу у аристократических баловней прошлого века, чем теперь. Знаменитый Кауниц строго запретил под старость, чтоб при нем говорили о чьей-нибудь смерти и об оспе, которой он очень боялся. Когда умер Иосиф II, секретарь, не зная, как доложить Кауницу, решился сказать: «Ныне царствующий император Леопольд». Кауниц понял и, бледный, опустился на кресла, не спросив ничего. Садовник его в разговорах миновал слово «прививка», чтоб не напомнить оспы. Наконец о смерти собственного сына он узнал случайно от испанского посланника. А над страусами, которые прячут голову под крыло от опасности, люди смеются!
Для хранения полного покоя своего княгиня учредила особую полицию и начальство над нею вверила искусным рукам.
Сверх
Женщина эта играла очень неважную роль, пока княжна была жива, но потом так ловко умела приладиться к капризам княгини и к ее тревожному беспокойству о себе, что вскоре заняла при ней точно то место, которое сама княгиня имела при тетке.
Обшитая своими чиновными плерезами, Марья Степановна каталась, как шар, по дому с утра до ночи, кричала, шумела, не давала покоя людям, жаловалась на них, делала следствия над горничными, давала тузы и драла за уши мальчишек, сводила счеты, бегала на кухню, бегала на конюшню, обмахивала мух, терла ноги, заставляла принимать лекарство. Домашние не имели больше доступу к барыне – это был Аракчеев, Бирон, словом, первый министр. Княгиня, чопорная и хотя по-старинному, но все же воспитанная, часто, особенно сначала, тяготилась звенигородской вдовой, ее крикливым голосом, еерыночными манерами, но вверялась ей больше и больше и с восхищением видела, что Марья Степановна значительно уменьшила и без того не очень важные расходы по дому. Кому княгиня берегла деньги – трудно сказать, у нее не было никого близкого, кроме братьев, которые были вдвое богаче ее.
Со всем тем княгиня, в сущности, после смерти мужа и дочерей скучала и бывала рада, когда старая француженка, бывшая гувернантой при ее дочерях, приезжала к ней погостить недели на две, или когда ее племянница из Корчевы навещала ее. Но все это было мимоходом, изредка, а скучное с глазу на глаз с компаньонкой не наполняло промежутков.
Занятие, игрушка и рассеяние нашлись очень естественно незадолго перед смертью княжны.
Глава XX
Сирота
В половине 1825 года Химик, принявший дела отца в большом беспорядке, отправил из Петербурга в шацкое именье своих братьев и сестер; он давал им господский дом и содержание, предоставляя впоследствии заняться их воспитанием и устроить их судьбу. Княгиня поехала на них взглянуть. Ребенок восьми лет поразил ее своим грустно-задумчивым видом; княгиня посадила его в карету, привезла домой и оставила у себя.
Мать была рада и отправилась с другими детьми в Тамбов.
Химик согласился – ему было все равно.
– Помни всю жизнь, – говорила маленькой девочке, когда они приехали домой, компаньонка, – помни, что княгиня – твоя благодетельница, и молись о продолжении ее дней. Что была бы ты без нее?
И вот в этом отжившем доме, над которым угрюмо тяготели две неугомонные старухи: одна, полная причуд и капризов, другая – ее беспокойная лазутчица, лишенная всякой деликатности, всякого такта, – явилось дитя, оторванное от всего близкого ему, чужое всему окружающему и взятое от скуки, как берут собачонок или как князь Федор Сергеевич держал канареек.