Том 8. Жизнь ненужного человека. Исповедь. Лето
Шрифт:
И, укоризненно посмотрев на меня, продолжала:
— Думаешь, не догадываюсь я, зачем ты здесь?
— А зачем?
— Парней обучать, конечно!
Мне стало стыдно пред нею, и после этого разговора я начал приучать её к чтению, давая разные простые книжки. Сначала пошло туго, и долго она стеснялась сказать, что не понимает прочитанного, а потом как-то сразу вошла во вкус, полюбила книжки и, бывало, горько плачет над судьбою прикрашенных писателями книжных людей.
Теперь — о Кузине.
Действительно, дня через три после разговора с Егором явился он ко мне вечером, на закате
— Дома ли хозяин-то?
— Милости прошу, пожалуйте!
И вот, согнувшись в три погибели, он ныряет в мою горенку, удобно усаживается за стол и сразу заводит бойкую, развязную беседу.
— Глядел я, глядел на тебя — и надумал: дай-ка пойду, познакомлюсь, какой там дачник-задачник живёт-то у нас?
Старичище большой и нескладный: худой, сутулый, руки длинные, хромает — на левой ноге плюсна обрублена по тому случаю, что, будучи молодым, шёл он ночевать к мужней жене и попал в капкан волчий, приготовленный мужем для него.
— Человек я, — говорит, — сызмала любопытный и всю жизнь любопытством живу, а про тебя идёт слух, будто ты хорошо начитан, — как же мне такой случай упустить-то?
Голова у него большая, лысая, лицо строгое, жёлтое и глаза россыпью то колют тонкими, как иголки, хитрыми лучами, то вдруг округлятся и зелено горят, злые и насмешливые, рыжеватая с проседью борода растёт клочьями, буйно.
Отпил чай, упёрся длинными руками о скамью и, освещённый красными лучами вечернего солнца, надломленно подался вперёд.
— Вот и пришёл послушать — как о делах деревенских думает городской человек!
Я говорю:
— Лучше вы мне расскажите, что вы думаете, — вы меня старше, вам больше знать!
— Знатьё-то, — говорит, — у меня есть, да не кругло, концы с концами не сходятся! Мы, деревенские, против вас — люди малого ведения, и нам ваше слово, как зерно весной, дорого.
С час времени занимались мы тем, что осторожно охаживали друг друга церемонными словами, ожидая, кто первый откроет настоящее своё лицо, и вижу я — старик ловкий; в пот его не однажды ударяло, а он всё пытает меня: то начальство осудит за излишние строгости и за невнимание к нужде мужика, то мужиков ругает — ничего-де понимать не могут, то похвалит деревенскую молодёжь за стремление к грамоте и тут же сокрушается о безбожии её и о том, что перестала она стариков слушать, хочет своим разумом жить. С одного бока пощупает и с другого, и сзади заходит, и всяко, а напрямки — не решается.
Я, где можно без ущерба, поддакиваю, а больше молчу, следя за игрой его глаз и морщин на живом лице.
В открытое окно жарко дышит летняя ночь, слышен тихий лай собаки, и гулко ухает ботало на реке.
Чувствую — сердится старик на меня, думаю, жалеючи его:
«Говорил бы ты сразу — чего надо тебе!»
А он крепко трёт лысину и уже несколько устало, с досадой говорит:
— Главная беда — боязлив народ, все друг друга опасаются, мысли свои скрывают. И живут в разброде.
— Разговаривать-то, — мол, — запрещается, да и строго.
— А коли жизнь стала строже — человек будь сильней, — твёрдо выговорил он. — Ты как думаешь, буря эта по земле прошла — не задела она мужика-то?
Старик понизил голос, заглянул в окно и снова нагнулся ко мне, крепко держась руками за край скамьи.
— Шёл общий наказ — партионных выбирай, которые решительно говорят, чтобы всю землю и всю волю народу, нечего там валандаться-то! Ну, выбрали. Нашего депутата уж и назад не вернули, а прямо в Сибирь. И опять: не годятся, других! Ты полагаешь — не задумался мужик над этим? А как стали выбирать третий раз, и повалил мироед, богатей-то…
Он остановился, замолчал и уставился на меня круглыми глазами, пряча в бороде нехорошую усмешку.
— Я в Думу эту верил, — медленно и как бы поверяя себя, продолжал старик, — я и третий раз голос подавал, за богатых, конечно, ну да! В то время я ещё был с миром связан, избу имел, землю, пчельник, а теперь вот сорвался с глузду и — как перо на ветру. Ведь в деревне-то и богатым жизнь — одна маета, я полагал, что они насчёт правов — насчёт воли то есть — не забудут, а они… да ну их в болото и с Думой! Дело лежит глубже, это ясно всякому, кто не слеп… Я тебе говорю: мужик думает, и надо ему в этом помочь.
Он встал, посопел носом и предлагает:
— Ты прикрой-ка окошко-то!
Я прикрыл. В сумраке вижу его озабоченное лицо, смешно мне немного и приятно, что, наконец, человек выходит на прямой путь.
— Вот что: я — человек открытый и люблю прямоту; это правда, спроси кого хошь. Я пришёл с честной душой, ты верь, я тебе объясню это. Чего я добивался в жизни — ей-богу, не знаю! Мог быть богат, и не один раз, через баб — ну пропустил все сроки однако. Стукнуло полсотни годов — думаю: «Давай, буду жить спокойно на пчельнике своём, пора! И пусть меня никто не трогает». Выдал дочь замуж за хорошего парня, отдал ии некоторые деньжонки, сот пяток — всё хорошо! Вдруг начался этот всеобщий переворот жизни — Думы, выборы, споры… тут зять мой ухнул в тюрьму, дочонка за ним в ссылку пошла, всё это одно на другое — с головой завалило меня-то. Оглянулся, гляжу — исчезоша, яко дым, надежды моя на спокойный конец дней, ничего у меня нету, всё отобрано, и дружки мои, солидные люди, отрицаются меня, яко еретика и крамольника, попрекая за хлопоты о зяте — таковский-де, и не должен был я заступаться за него, да! А он, зять-то, умница и… ну ладно, это дело домашнее! И вот я, значит, остался ныне, яко вран нощный на нырище, брожу с места на место, думаю…