Том 9. Публицистика
Шрифт:
— Но из чего же сберечь, Дмитрий Васильевич?
— Из чего?
Дмитрий Васильевич посмотрел на меня глубоким взглядом.
— Из чего? А вот из чего-с! Я вам сейчас расскажу из чего-с.
— Все-таки был я, милостивый государь, счастлив и от бога взыскан, что мне еще ив нынешний век люди попадались. Настоящие. Стар-ринного закалу, негордые, имеющие разум, который дается от бога. Вот я вам про такого и расскажу.
Был тут, не в дальнем селе, коваль один, — много лет на меня тот
Так было и тут.
Приходит раз мужичок этот ко мне, сдал клёпань, веселый. «Ныне, говорит, Митрий Васильич, радость у меня».
— Что такое?
— Вы меня, Митрий Васильич, знаете, не пьяница я, в карты не играю, как иные прочие, баловством тоже никаким не занят. Бабу мне бог послал — золото! Работали мы, работали, труждались, можно сказать, неустанно, добились до настоящей суммы, которую себе положили. Вот они — получил теперича от вас последнюю десятку; сколько годов мы ее, родимую, дожидаемся! Теперь я, Митрий Васильич, обеспеченный человек: избу строю, кузница у меня станет в огороде новая, дров, углей — на год запасу. Теперь я, говорит, сам себе господин.
Посмотрел я на него. Не понравились мне, признаться, его похвальные речи.
— Это все, говорю, хорошо. Дай тебе бог. А только, Мишанька, говорю, ты не загордился ли? Этак же один говорил: «построю житницы… душе моя, яждь, пий, веселися». А господь слушает, да говорит про себя: «погоди-ка, гордый человек, я тебя ноне ночью возвеселю». Потому что богу это неугодно, что человек сам себя от страха освобождает. И что ж вы думаете? Прошло сколько-то времени, приходит ко мне тот Мишанька, облявается слезами.
— Вот, говорит, Митрий Васильич, какое дело вышло. Исполнилось по вашему слову, посетил меня господь за грехи: дом сгорел, кузница новая сгорела. От нее и огонь пошел. Пал огонь на поленницы да на уголь, — запас весь как есть пригорел, синь-пороха не осталось; сами с бабой еле живы от господа убежали, струмент, и тот не пощадила сила господня. Потому что посетил нас в самую полночь… Теперь беднее я бедного, вот перед вами весь тут, как меня видите.
Плачет! Да и заплачешь. Подумайте сами: сколько лет копил — и все в один миг прахом пошло.
— То-то, говорю, Мишанька. Раненько возликовал. Видно, хочет господь тебя испытать горькою долей. Приемли, Мишанька, со смирением.
— Да, уж, видно, говорит, его, батюшку, не переспоришь. Возьмите меня, Митрий Васильич, к какому ни то делу. Сделайте милость.
— Что ж, говорю, приставить, конечно, можно, отчего не приставить. Только, как у тебя даже и инструмент господь отнял, то, видно, уж тебе не в мастерах быть, а в сторожа ко мне идти.
Заплакал мужик, Подумайте: мастер,
Приставил я его двор караулить, два рубля сорок в неделю, бабе тоже дело нашлось. Два сорок, на своих харчах! Много ли денег-то?.. после прежнего-то достатка?
Хорошо. Вот приставил я его и посматриваю, как мой Мишанька смиряться будет, как сам себя поведет. Ничего! Караулит усердно. И смиряется… Прежде в комнатах у меня сиживал, чай вместе пивали, а теперь на чернорабочем положении, у ворот с дубинкой сидит; а увидит хозяина издали — встает, шапку в руки. Вижу, мужик с понятием. И на стороне тоже прислушиваюсь: не ропщет ли? Нет, ничего не слышно.
Только начинаю вдруг замечать одно обстоятельство. Всю неделю мой Мишанька укрепляется, по субботам слабеет. Раз прохожу — плачет сидит у ворот. Что такое, думаю, а сам, конечно, виду не показываю. Другой раз вижу, — уже и баба с ним, — выбежала из стряпущей, села рядом с мужиком — разливаются, конечно, потихоньку. И так у них пошло: как суббота, да смеркнется, гляжу: они за свое: сидят рядышком и плачут… Долго я понять не мог… Ну, наконец понял.
В комнате, где мы разговаривали с Дмитрием Васильевичем, сгустились сумерки, а свечей еще не приносили: Мне видны были только общие, неясные очертания его фигуры; он товставал, то нервно ходил по комнате, утопая в дальнем углу и затем приближаясь ко мне. Теперь он стоял передо мною, и его бледное лицо, с черными глазами, пятном выступало из темноты. Его голос как будто отмяк. Рассказ о Мишаньке, о его смирении, о субботних слезах, видимо, доставлял этому человеку некоторое эстетическое волнение…
— Понял я! Уразумел, в чем дело. Вспоминал мой Мишанька благополучную жизнь в своем дому, на своей воле. Церковь-то у нас под боком. Вот как смеркнется, да заблаговестят, ему и вспомнится, как, бывало, в прежнее время, молот под печку, инструмент сложит, приоденется, да к вечерне, да свечечку к образу Михаила-архангела.
А теперь нельзя! Карауль!.. Вот поэтому-то всю неделю мужик укрепляется, а в субботний вечер, как суета стихнет, рабочие разойдутся, — у него на сердце накипит и подымется. Церковь видна: в окнах огни светятся, из домов народ потянулся, колокола бом да бом, бом да бом! А ты, сторож, сиди у ворот, потому что нет своей воли, нет свово дому, и должен ты, сторож, чужие вороты караулить…
Вот и сидит, дела справляет аккуратно и плачет…
Застал я раз Мишаньку на этаком случае, — не успел он и слез обмахнуть, — да и говорю: «Что, Михаил Мосеич?.. Прискорбно вам у меня служить, так ведь мы не держим. Люди вы вольные!»
Встал он, поклонился. Попросил прощения… Я догадываюсь; да не подаю вида… Что будет дальше?
Проходит этак с полгода. Мишанька мой караулит, по субботам поплакивают с бабой, но уж украдкой. Только в один день, праздничным делом, говорит мне прислуга: «Михайло пришел, просит его допустить». Я, грешный человек, подумал: «ну, зароптал Мишанька иль прибавки станет просить». Да нет-с, ошибся!