Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания
Шрифт:
– Что же вам по вечерам делать одним? Все читать да читать – надоест. Разве вы бываете в театре?
– Очень редко: на масленице крестный берет ложу, если пьеса, знаете, такая, где нет ничего… Ведь нынче женщине и в театр, не знамши, нельзя пойти… бог знает что представляют!..
– Да-с, – перебил Иван Савич, – это правда: вот я был в тот вечер, как мы кутили у баронессы…
– Ах! вы мне опять про этот гадкий вечер, опять про баронессу: я и знать и слышать не хочу… увольте…
– Виноват-с: я хотел сказать, какую ужасную пьесу давали: поверите ли? я едва высидел.
– Вы
– Уверяю вас! Вы не знаете меня. Я краснею от всякого нескромного слова… Так в этой пьесе, говорю, один объясняется в любви…
– Ах, боже мой! – закричала Прасковья Михайловна, вскочив с дивана, – что вы, что вы? Опомнитесь! кому вы говорите?.. Что это за ужасть такая! Вот пусти вас… все мужчины одинаковы. Вы думаете, что я живу одна, так меня можно обижать…
– Помилуйте! – сказал он, – я? обижать? О, вы меня не знаете: обидеть женщину не только делом, даже нескромным словом так низко, так гнусно… что я слова не найду: вот мои правила! Поверьте, мне всегда возмущает душу, когда я слышу, что какой-нибудь развратный человек…
– Ах, боже мой, что вы? опять! – закричала Прасковья Михайловна, зажимая уши, так, однако, что оставила маленькую лазейку.
– Я хочу сказать, – торопливо прибавил Иван Савич, – когда развратный человек воспользуется слабостию неопытной девушки! Вот мои правила!
– Замолчите! замолчите! о чем вы мне говорите? я и слышать не хочу о ваших правилах. Вспомните, что я девушка: я не должна понимать, я не понимаю ваших слов.67 – Но согласитесь, Прасковья Михайловна, – начал Иван Савич тоном убеждения, – что если девушка не хочет слышать, какого рода опасность угрожает ее добродетели, то ведь она легко может…
– Ах, какой ужас вы говорите! Девушка не может подвергнуться опасности, когда не хочет даже слышать о ней… а не то, чтобы…
– Что-с: не то, чтобы?..
– Ну, то есть… ах, да вот и крестный! Здравствуйте, крестный!
В комнату вошел дородный человек лет пятидесяти, седой, с анненским крестом на шее.
– А, да у тебя гости? – сказал он и боком поклонился Ивану Савичу, поглядывая на него исподлобья.
– Это сосед, что подо мной живет, – отвечала Прасковья Михайловна.
– Ась?
– Сосед, Иван Савич, пришел узнать, не колют ли здесь дров: он желает познакомиться со мной. Я без вас не смела, крестный! Кажется, хороший человек, – шепнула она.
– Где изволите служить? – спросил крестный.
Иван Савич сначала замялся, наконец пробормотал название своего департамента.
– А! – сказал чиновник, – у вас начальник отличный человек! умная голова! и барин, настоящий барин! Вот бы послужить при этаком! Да позвольте-ка: никак вчера… нет, третьего дня… или вчера? что это я забыл! Да, точно вчера: от вас получено к нам отношение. Кто это писал его у вас? Ну, пройдоха, нечего сказать: этакой крючок загнул! Вот, изволите видеть: по нашему ведомству один чиновник попал под суд. Он прежде служил у вас и там был под следствием. В аттестате-то глухо насчет этого сказано. Вот мы и обратились к вам с просьбою о доставлении ближайших сведений по сему делу. Ну, и получили же от вас бумагу! Ах ты, господи! есть же ведь люди – как пишут! Написан лист кругом, а точнейших сведений нет никаких. Я нарочно списал себе эту бумагу… фу-ты, как славно написана! Дай-ка, Параша, водочки. Не прикажете ли?
– Нет-с, покорно благодарю.
– Ась?68 – Покорно благодарю. Я не пью, – сказал Иван Савич.
– А кто у вас начальник отделения? – спросил чиновник.
– Стуколкин, – отвечал Иван Савич.
– Матвей Лукич! – с удивлением подхватил крестный, – ба, ба, ба! Да неужели уж он начальник отделения? Давно ли? Скажите, ради бога! как судьба-то иной раз… Ну, что это такое! Вообрази, Параша: Матвей Лукич два года тому назад был у нас столоначальником, и еще не из самых бойких, а так себе! а теперь, а? Да, душенька, я забыл сказать… Петр Прокофьич звал нас с тобой на вечеринку. Там потанцуют; а у нас добрый вистик составлен: три начальника отделений; только я один чиновник особых поручений попался! А в четверг они у нас.
– Ах, крестный, как это весело, как весело! – заговорила, припрыгивая, с детскою радостью, Прасковья Михайловна, что было ей немного не под лета. Но ей хотелось пококетничать перед Иваном Савичем.
– Вот и вы, милостивый государь, пожаловали бы к нам в четверг, – сказал он, обращаясь к Ивану Савичу, – если вам не скучно будет.
– Помилуйте! скучно! можно ли?.. за счастье почту…
– Ась?
– Непременно, мол, воспользуюсь, – сказал Иван Савич, раскланиваясь и уходя.
– Авдей! кажется, я пожуирую, – говорил он, возвратясь домой.
– Не могу знать! – отвечал Авдей.
– Только это, брат, совсем не то: тут будет что-то чистое, возвышенное, так сказать, любовь лаконическая…
– Э! ну вас тут, раздуло бы горой! – ворчал про себя Авдей.
– Как же ты с знатной барыней кончил? – спросил Вася, когда Иван Савич рассказал ему о новой соседке.
– Что, братец, знатные барыни! Это утомило меня: вечно приличия, этикет, знаешь, всегда навытяжку… Графы да князья… большой свет… не хочу! бог с ними! я люблю свободу… так и отстал.
– Напрасно! – сказал Вася, – ты бы мог познакомить меня; там бы ты много выиграл… Эх, не умел: как же и выходят в люди?.. Э-э!69 – Конечно! – сказал Иван Савич, – оно бы можно было: у ней иногда бывают из дипломатического корпуса. Вот в последний раз я ужинал вместе с секретарем посольства… что за здоровяк такой! вот жуир-то! звал в Париж.
В четверг, в восемь часов вечера, Иван Савич явился к соседке. Там все имело вид торжественного собрания. Стеариновые свечи, не зажигаемые по другим дням и скромно стоящие на столике у зеркала, разливали яркий свет по комнате. Чехлы с дивана и четырех кресел были сняты. В гостиной, на столике, горела крашеная жестяная лампа и стояли две тарелки с вареньем. Там был диван, обитый зеленым полумериносом, и двое таких же кресел. Наружный вид их манил к спокойствию и неге. Казалось, как опустишься, так утонешь там и не встанешь. Кто быстро опускался на диван с этой мыслию, тот вскакивал еще быстрее, думая, что он сел на камень: так хорошо сделаны были пружины, которые торговцы Апраксина двора величают аглицкими. В гостиной могло поместиться счетом пять человек, ни больше, ни меньше. Далее была еще комната… Потом ширмы, а из-за них выглядывал уголок белой как снег подушки: то было девственное ложе Прасковьи Михайловны. Она смело могла бы написать девизом: