Том седьмой: Очерки, повести, воспоминания
Шрифт:
– В деле чести все равно! все равно! – твердил Кряков.
– Ну, нет, – заметил генерал, – уйти, например, из департамента или уйти с военного поста – есть разница!
После этого настала пауза.
– Да, роман замечательный, – рассуждал журналист. – Если б он явился лет сорок назад, он произвел бы сильную сенсацию в обществе!
– А теперь?
– Теперь, с Гоголя, все до того охвачено отрицательным направлением, что положительный тип лица почти невозможен в литературе. К этому подоспел реализм, ввел
181
новые приемы в
– Вы думаете, что классицизм исчезнет в искусстве? возможно ли это? – сказал Чешнев.
– В том виде, в каком он господствовал прежде, конечно – да…
– Это зависит от степени таланта, – вмешался профессор. – Гений может реставрировать (при этом слове генерал поморщился) тот или другой стиль искусства! Ведь отказаться от классиков – значит отказаться от всякого наследия предков, от всякой преемственной связи с прошедшим…
– Ну, опять запела канарейка! – ворчал Кряков соседям, которые не могли не засмеяться.
– Если мы в живых организмах следующих одно за другим поколений замечаем, – продолжал профессор, – поразительную наследственность отличительных признаков, моральных и физических свойств, переходящую из рода в род, – то как же мы отвергнем передачу умственного, духовного или эстетического достояния?.. Это значит отвергнуть цивилизацию – и начинать сначала. Зачем?
– Это совершенно справедливо, – заметил редактор, – но вы берете в обширном смысле.
– Позвольте, позвольте! – перебил Кряков, – ответьте на мой вопрос, только непременно правду!
Опять общий смех.
– Oh, l’enfant terrible! – говорили в конце стола.
– Давно ли вы читали ваших классиков и часто ли читаете их? – спросил он.
Все вдруг смолкли.
– У меня Гомер, Гораций, Виргилий и все классики, и древние и новые, – всегда под рукой! – после некоторого молчания сказал профессор.
– Я не вас спрашиваю: это ваша служба! Вам классики нужны, как чиновнику свод законов. А вы? вы? – Он обратился к Чешневу, редактору и к прочим.
– Я заглядываю иногда… – отвечал редактор.
– Для справок по журналу, по части критики и беллетристики?
– Я помню многое, как будто вчера читал, – сказал Чешнев, – и многое знаю наизусть…
– Что заучили в школе; а теперь?
182
– И теперь, хотя редко, но беру в руки. Что же из этого?
– А вот эти все господа, пожалуй, или вовсе, или со школьной скамьи не читали, – прибавил Кряков, указывая без церемонии на прочих гостей, – или перезабыли!
Читал прилежно Апулея,
А Цицерона не читал, -
сказал, улыбаясь, Уранов.
– Вот видите: и ваш «великий» поэт этою ирониею только прикрыл правду; никто их не читает, а учат их в школе сами не знают зачем; как учат и тому, что мир сотворен в шесть дней, что волчица кормила Ромула и Рема и т. п.; не верят, а учат, потом забывают!
– Пусть волчица и не кормила Ромула и Рема, а все-таки нельзя не выучить этой фабулы, – заметил Чешнев, – вы без всего этого в жизни и шагу не сделаете! Пожалуй, забыть можно, но узнать нужно. Эти предания слились с историей. Мало ли вы выучиваете такого, что вам не понадобится потом в жизни; но все изученное входит в плоть и кровь вашего нравственного, умственного и эстетического образования! Без этой подкладки древних классиков, их образцов во всем – смело скажу, человек образованным назваться не может.
– Да зачем же учить ложь? Зачем не переделать этого вздора, чтобы не набивать им головы людские? – вопил сердито Кряков.
– Вы правы, – заговорил редактор профессору, – классицизм будет присутствовать в науке и искусстве и во всей жизни, пожалуй, как фундамент… или корень, если хотите; он будет скрыт в глубине земли. Но ведь человечество идет вперед и все производит, творит; нарастают новые роды, виды и образуют со временем новое здание, которое, в свою очередь, сделается классическим. От древнего же, начального классицизма – мы, воля ваша, ушли далеко! И дальше всё будут нарастать новые, свежие слои… Развитие остановиться не может!
– Позвольте, однако, заметить, – сказал профессор, – что произведения искусства, как образцы, и сами по себе не отжили, и не одна только школа и молодость наслаждаются ими. Конечно, мы избалованы новыми и свежими побегами – это так, и вкус наш отчасти притупился и стал
183
мало чувствителен к простой и величавой эстетической трапезе. Но, как я хотел сказать, по временам является реставрация древности, производимая гениальными талантами, и в каком могуществе восстают тогда великие покойники! Например – Рашель разве не воскресила нам древних библейских и героических женщин! Мы видели их как живых!
– По Расину воскрешала древность! хороша древность! – заметил Кряков. – Разве Расин и Корнель те классики, которых вы разумеете: полноте! А кто писал по классическим образцам, все провалились с своими эпопеями, одами, дифирамбами; от них ничего не осталось, все умерло!
– Это оттого, что повторить их не легко; и даже близко к ним подойти! – сказал профессор.
– Потому что не нужно! – вставил Кряков. – Учи и пиши новую жизнь!
– Да, – прибавил Чешнев, – вон статуя Венеры Милосской пролежала в земле две тысячи лет, но и теперь никто из новых, в своих произведениях, не подошел и близко к ней! Или наша хоть бы керченская ваза!.. Да все, все, что ни найдут: руку, торс, черепок вазы – все оказывается неподражаемо!
– Теперь все это машинами стали делать на фабриках, – сказал хозяин, – magnifique – et pas cher!1
– Да, кажется, к этому идет! – со вздохом заметил Чешнев.
– Вы съехали на пластические искусства, а мы, кажется, говорили об искусстве слова! – сказал Кряков.
– И Гомера никто не повторил! – заметил профессор, – сами вы сказали!
– Наладили! – вполголоса заметил Кряков. – И я-то связался спорить! Кто бы стал читать нового Гомера! Новый Гомер у нас – это Гоголь!
Старики засмеялись.