Тома-Ягненок
Шрифт:
— Мать, — заговорил снова Мало Трюбле после небольшого молчания, — взгляни, который час на кукушке?
Кукушка была рядом с прялкой. Ее деревянный циферблат едва выделялся на почти такого же цвета деревянной стене. Перрина Трюбле должна была встать, чтобы разглядеть стрелки.
— Десятый час уже, — разобрала она наконец.
Она говорила сиплым голосом, издававшим ряд прерывистых и дрожащих звуков, без всякой певучести. А между тем она вовсе не была стара. Но жене рыбака, матери шести сыновей и четырех дочерей, сорок пять лет давят голову и плечи, как девяносто. Мало Трюбле, узнав который час, нахмурил
— В мое время, — произнес он, — дети больше поторапливались, чтобы провести у родителей первые посиделки после похода.
Гильемета подняла глаза от работы с видимым желанием возразить отцу. Но из уважения к нему промолчала.
Тогда, немного погодя, мать решилась выступить на защиту запаздывавшего сына:
— Парня, может быть, задержал хозяин со своими бумагами. Теперь не то, что раньше: напачкают бумаги больше, чем аптекарь, когда счет подает.
Малоразговорчивый Мало Трюбле медленно повел плечами и сначала ничего не ответил. Но минуты продолжали свой бег; кукушка пропела девять с половиной. И тогда Мало Трюбле, рассердившись уже не на шутку, заворчал:
— Сейчас «Хоремма» прозвонит тушить огонь. Порядочные люди никогда не сидят дольше!
На этот раз ни мать, ни дочь ничего не решились сказать. Только Гильемета поднялась, тихонько подошла к окну и раскрыла форточку, чтобы посмотреть на улицу.
Улица эта, Дубильная улица, называвшаяся так потому. что ее населял почти весь цех кожевников, очень узкая, извилистая и черная, как сажа, была в эту пору совсем пустынной из конца в конец. Высунувшись из окна, Гильемета могла различить справа высокий фасад нового дома, который ради каприза арматор Ив Готье, младший брат арматора Жана, выстроил вдалеке от зажиточного квартала, на краю улицы Кузнецов; каковая улица упиралась в Дубильную улицу, как упираются друг в друга две планки угольника. Все огни были в этой стороне потушены. Налево улица три раза подряд изгибалась так круто, что нельзя было видеть даже улицу Вязов, хоть она и была совсем рядом. Напряженно вглядываясь в темноту, которая с этой стороны была не так густа, потому что свет, падавший из невидимого окна, плясал по стенам и даже по гранитной мостовой, Гильемета чутко прислушивалась к отдаленным звукам, так как столь долгожданный Тома Трюбле, возвращаясь, не мог миновать улицы Вязов.
Однако Гильемета не только ничего не разглядела, но ничего и не услыхала, кроме ослабленного расстоянием, смутно доносившегося обычного шума кабаков, которые все были расположены вокруг Больших Ворот, стало быть на расстоянии семи-восьми кварталов от тех мирных домов, среди которых находился дом Трюбле.
И Гильемета собиралась уже закрыть форточку, как вдруг откуда-то послышался явственный топот сапог по мостовой. В то же время и посвистывание, в такт шагам запоздалого путника, прорезало ночную тишину.
Гильемета, услышав эти шаги я эту песню, одним прыжком очутилась посреди комнаты, хлопая в ладоши и крича от радости:
— Отец, отец! Не сердитесь! Вот он!
Она звонко смеялась, настолько же шумная, если не больше, насколько перед тем была тихой и смирной, сидя за иголкой. Так что старый Мало, снисходительный к молодости своей последней дочери, усмехнулся в свою седую и жесткую бороду:
— Да ты его хоть видела, стрекоза? Почем ты знаешь, что это твой брат, а не
Но она возмутилась, почти забывая, с кем говорит:
— Тома, — сказала она, — Тома Трюбле, пропойца? Те, кто так говорят, оскорбляют вашего сына и вас вместе с ним, отец!
Она гневно трясла головой, и ее белокурые косы, как неистовые змеи, плясали по спине.
— Тома выставить из кабака? Скорее он сам разгонит весь кабак в один миг! Ведь так, отец? Или вы один во всем городе не признаете своей собственной крови? Уж не позвать ли сюда голландцев за него заступиться?
Она остановилась передохнуть. Но старик не рассердился.
— Ладно, — сказал он, — мир!
Он скорее был доволен. Он чувствовал в ней родную дочь. И чтобы она ни сказала, он горячо любил свою кровь, кровь Трюбле, красную и быстро закипающую. Почти нежно толкнул он круглое плечо, вырисовывавшееся под голубым праздничным платьем.
Для встречи своего брата Томы, которого она обожала так, как каждая сестра обожает своего брата, пока не начнет обожать возлюбленного, Гильемета разукрасилась, как могла.
— Мир! — повторил Мало Трюбле. — И прежде всего поди открой ему, чтобы он не слишком долго ждал, раз ты хочешь, чтобы ему здесь оказывали такие почести!
Она бросилась отворять… И вот корсар сидит во втором кресле, по другую сторону очага, лицом к отцу. А Перрина и Гильемета, замыкая между ними полукруг, сидят, изображая удовольствие на лице и не осмеливаясь рта раскрыть, чтобы лучше слышать мужские голоса — один голос старый, сильный еще и сухой, а другой — молодой и звонкий; оба обменивались вопросами и ответами с той сердечностью, которой надлежит связывать отца и сына. Нет, парень не был виноват в том, что столь придирчивое Адмиралтейство до захода солнца не разрешало экипажу сойти на берег и отправиться, по обычаю, бросить маленький дрек, взятый с судна, на пороге первого же кабака, что возле Больших Ворот, чтобы затем, на том же самом пороге, каждому выпить залпом по полной кружке за здоровье короля. Какой же капитан мог без ущерба для собственного достоинства оставить своих людей, не выполнив как следует этот обряд?
— Так как же, — спросил Мало Трюбле, — ты и впрямь теперь капитан, не достигнув еще и двадцати трех лет?
Но тут Тома нахмурил брови.
— Как сказать! — сказал он, как любят говорить нормандцы: мать его, Перрина, была из Сен-Васта, и Мало, часто заходивший туда во время рыбной ловли, взял ее оттуда. Тома, стало быть, был лишь наполовину бретонцем.
Но Мало, тот ни в какой мере не был нормандцем. Хитрить он не умел, а брал только упрямством; зато уж упрям он был основательно!
— Как сказать! — повторил он слова сына. — Что значит «как сказать»? Я такого языка не понимаю! Капитан ты или нет? Сын, отцу надо отвечать или да, или нет.
Мгновенно вспылив, Тома сжал было кулаки. Но сейчас же укротил себя усилием воли, залившим краской щеки и обагрившим свежий шрам на лбу.
— Отец, — сказал он изменившимся голосом, — вы правы! Но мне самому Жюльен Граве не сказал ни да ни нет…
Глаза Тома Трюбле, — стальные глаза того оттенка, который принимает океанская волна под грозовой тучей, — сверкали. В них отражались догорающие угли, и, казалось, что зрачки корсара мечут красное пламя.