Тонкая нить(изд.1968)
Шрифт:
Тогда, когда мы встретились после окончания войны, я сказала тебе не всю правду. Боялась. Но дальше молчать нельзя. Попробую рассказать по порядку. Я тебе уже говорила, что после отправки в тыл к немцам работала радисткой одного из партизанских отрядов. Потом я была ранена и попала в плен. Так все и было. Но ни тебе, никому другому я не говорила о том, что произошло со мной в фашистском аду. Люди там, в лагере, умирали ежедневно, ежечасно. Как я, обессиленная раной, осталась жива — не знаю. Но я жила, я выжила, выжила, несмотря на встречу, которая там произошла, с которой все и началось…
О
Сколько прошло недель, месяцев — не знаю, не помню: я плохо тогда соображала. Но вот настал день, ужасный день, каждая минута которого никогда не изгладится из моей памяти. Еще с вечера по лагерю пополз слух, будто подпольная организация, готовившая массовый побег пленных, разгромлена, будто руководители ее схвачены.
Наступило утро. Нас всех, кто был в лагере, выстроили на центральном плацу, Мы стояли час, может быть, два. Стояли не шевелясь, под дулами автоматов и пулеметов, перед ощеренными пастями рвавшихся со сворок овчарок. Посреди площади высились виселицы, одиннадцать виселиц…
Многие из нас, кто был послабее, падали, чтобы никогда не подняться. Их пристреливали. Им, пожалуй, было легче. Но я держалась, стояла…
Вдруг послышался шум, и показались смертники — одиннадцать смертников. Боже, что с ними сталось! Они брели, спотыкаясь на каждом шагу, в изодранной одежде, в сплошных кровоподтеках, истерзанные, но не сломленные. Да, они умерли как герои.
Писать о подробностях не буду. Страшно… Но самое страшное было не это — самое страшное ждало меня впереди.
Виселицы, на которых оборвалась жизнь наших товарищей, лучших из нас, окружила толпа лагерного начальства, и вот в этой толпе я увидела того человека. Нет, он был не в кандалах и не в лагерном одеянии: на нем была форма, немецкая форма. Среди палачей он держался как равный среди равных.
Невозможно передать, что я пережила, увидя его в этом обличии. Но мучения мои на этом не кончились. Этот негодяй пошел вдоль наших рядов, кого-то выискивая. Я похолодела, поняв, кого он ищет… Увидев меня, он подошел, дружески потрепал меня по щеке и громко сказал: «Не робей, девочка, все будет в порядке», Затем прошел дальше.
Почему я не плюнула в его гнусную физиономию, не ударила его, не знаю: я просто была раздавлена, не могла шевельнуться…
Что было потом, вряд ли надо писать: если меня
Прошло несколько дней, и меня вызвали к начальнику лагеря. Там был и он, этот зверь. Нет, меня не били, надо мной не издевались. Со мной говорили как с единомышленником, со своим, и это было непереносимым. Сжав зубы, я молчала. Их, однако, это мало беспокоило, они все решили за меня.
«Фройлен Ольга, — сказал начальник лагеря, — здесь вам дальше оставаться нельзя. Завтра вас переведут в другой лагерь, там вам будет лучше. Но фамилию вам придется сменить: Корнильеву теперь знают слишком многие, вести могут дойти и до других лагерей. Отныне вы будете Величко. Ольга Величко. Запомните».
Мне было все равно: Корнильева, Величко — какая разница? Так и так я была номером, лагерным номером. Ничего, кроме смерти, я и не ждала. Но умереть мне не посчастливилось, я осталась жить, как… Ольга Величко.
На следующий день меня перевели в другой лагерь, потом еще в один… Прошло около года, война шла к концу. Того человека я больше не встречала, да и никто другой меня не трогал, не вызывал. Забыли?
Кончилась война. Я находилась на западе Германии и очутилась в руках у американцев, в лагере для перемещенных лиц. Прошло еще около года, и все началось сначала: меня опять вызвали, на этот раз к американскому начальству. В кабинете сидело двое в штатском; я их видела впервые. Они оба вполне прилично говорили по-русски. Как оказалось, они превосходно знали все, что со мной произошло, как и почему я превратилась в Величко. Не тратя времени попусту, они заявили, что намерены передать меня вместе с группой других перемещенных лиц советским властям, но если там узнают мою историю, то мне не миновать расстрела.
Я пожала плечами: мне было все равно. Они это заметили. «Напрасно вы так безразлично к этому относитесь, — заявил один из американцев. — Подумайте о своих близких. Ваше разоблачение грозит тяжелыми последствиями для вашего брата, для тети, дяди. Ваш дядя, кстати, известный профессор Навроцкий, не так ли? Каково ему будет?»
Нет, муки мои не кончились. Впервые со мной заговорили о моих близких, и это было страшнее всего, что я пережила раньше.
«Впрочем, зачем вам погибать, — сказал тот же американец. — То, что знаем мы о вас, русские не знают и могут не узнать. Больше того, они никогда и не узнают, если вы будете вести себя хорошо».
Оказывается, «вести себя хорошо» означало: вернувшись на родину, стать предателем».
Миронов на минуту оторвался от письма, задумался. Да, слова: «русские не знают… и не узнают», «будете вести себя хорошо…» — были ему знакомы. Еще бы! Ведь именно этими словами начиналась запись на клочке бумаги, обнаруженной за подкладкой куртки Ольги Корнильевой.
Луганов перехватил его взгляд и кивнул головой: читай, читай дальше.
Андрей вновь взялся за письмо.
«Жорж, — писала Корнильева, — представь себе на минуту, ведь я ничего плохого не сделала, а меня загнали в западню, предложили стать предателем, изменником…