Тополиная Роща (рассказы)
Шрифт:
— Обокрадут ведь… — Летчик в далекие времена, когда начинали они с Цвигуном ходить в городской сад и глядеть сквозь ограду танцплощадки, взял за правило ничему не удивляться. Подобное самообладание, считал он, создавало образ мужественного человека. До сего дня летчик держался этого правила.
— А нехай! — весело сказал Цвигун.
— Давай записку напиши, а то братан не поверит.
Недели через две летчик вновь был в долине. Потолковали о старых товарищах, о новых временах, при прощании летчик невозмутимо сказал:
— Говорил тебе — не дразни открытыми дверями, заберут птицу.
Протянутая для рукопожатия
— Забрали?..
— Выгребли вчистую. Твой братан в милицию заявил.
Цвигун бросился было к подруливающей к палаткам машине, вернулся:
— Кинешь меня в город!..
В минуту Цвигун договорился с начальником отряда о подмене, с главным гидрогеологом — о месте в самолете. Вечером, в городском саду, за танцплощадкой, где собирались голубятники, он получил нужные сведения: обокрали его двое пацанов, личности в мире голубятников ничтожные, владельцы беспородных шалманов. Их невежество было главным злом: птиц Цвигуна они только что по гривеннику не пускали — тех птиц, за которыми он ездил в Самарканд!..
С утра Цвигун, с ломиком в одной руке, с мешком — в другой, обходил дворы голубятников. Сбоку трусили оба грабителя, льстиво, со страхом заглядывали в глаза Цвигуну, жалко, наперебой каялись, молили о прощении. Мир рухнул, обнажив свои истинные связи: те, что на вечерних сборищах за танцплощадкой поощряли их обокрасть Куркуля (такое было голубятницкое прозвище у Цвигуна), его хулители, завистники, любители легкой наживы, — все выдали их, едва явился в город этот парень с руками как бревна и могучим загривком.
За день Цвигун собрал без малого всех своих птиц. Он разыскал даже тех, что через третьи руки попали к знатокам, молчаливым людям с хорошими запорами. Пацаны наперебой умоляли нового хозяина, пытались втиснуть ему в руку комочек рублевки. Из комочка выскальзывала монетка, другая. Хозяин увещевал пацанов не наговаривать напраслины на хороших людей, за такое дело бьют, и замолкал, белея лицом: Цвигун просовывал свой толстый короткий лом между полотном двери и кованой полосой засова. Хруст, вываливалась скоба с пучком ярко-белой щепы в клешнях. Хозяин глядел на дырищу в брусе, оцепенение сменялось угрозами и ругательствами. Цвигуна поносили или же требовали выкуп — иные заплатили за его птиц по пятнадцать, по двадцать рублей, — но кричали все это вслед, бессильно.
Цвигун повесил на двери сарая еще один замок в добавление к винтовому. Вернулся на буровую, трижды сменив машину, измученный дорогой, еще не остывший после схваток с охотниками до его добра.
На второй день Цвигун сходил к голубятне. Выводные, и плёкая с ними, бродили на площадке, поклевывали белое очищенное просо. Прятавшийся за выступом голубятни пацан, пригнувшись, побежал было прочь.
Цвигун подозвал его и, когда тот приблизился, глядя вбок, сказал:
— Уезжаем на новое место. Птица твоя, держи, гоняй. А просом из магазина не корми и хлебом тоже не корми.
Поздней осенью по пути в город отряд заночевал в Тополиной Роще. На месте сараюшки, в которой дядя Ваня держал голубей, стояло строение из шлакобетона с шиферной крышей. Рядом с ним саманный домик дяди Вани выглядел бедным родственником. Строение возвел расторопный племянник. Расчет его оправдался: геологи устроили склад в новом сарае и увеличили сумму аренды.
Цвигун поднял голову на стук крыльев:
На последнем круге птица сложила крылья, скользнула под ветер — Цвигун увидел знакомый белый мысик на брюхе, — исчезла в зарослях на крыше саманушки.
Цвигун забрался на крышу, походил среди черных от дождей, слипшихся кустов, называемых в здешней степи «вениками»: красный исчез.
Цвигун спросил у племянника дяди Вани, заполошного болтливого мужика:
— Померещился мне голубь, что ли?
— Какое померещилось, их в кладовке набилось!.. Соседи жалуются: курей объедают. Я дверь кладовки заколотил — они через дыру в крыше, я дыру заткнул — они в другую! Крышу мазать надо! Глину, солому привезли, — червонец-полтора, мазать найми… — Племянник стал загибать пальцы. Осознал, что перед ним всего лишь бурмастер (недавно Цвигун стал бурмастером), хоть до вечера ему жалуйся, не ему решать насчет платы за аренду с нового года. Отмахнулся, пошел прочь.
Цвигун догнал его:
— Слушай, напомни мотив!.. Дядя Ваня все пластинку шукал, — и видя, что племянник не понимает его, неумело, стесняясь, пропел музыкальную фразу. — Дальше не знаю.
— Мне он не пел, а стонал. Ползимы я его выхаживал, а он с того света что смастырил? Похоронили, месяц проходит, бац: по завещанию половина наследства другой племяннице. Ни он, ни я в глаза ее не видали, живет в Караганде!.. Выплатил ей тысячу четыреста как одна копейка! На мне последние штаны!..
Ночью мороз обжег тополя. Листва стекала косами, стелилась с чуть слышным звоном.
Из медальона, врезанного в железную пирамиду, глядел дядя Ваня, молодой усач с неизвестным Цвигуну значком на гимнастерке. Цвигун разорвал кулек, хлынуло красное просо, потекло по бугру могилы, мешалось с листвой.
Долгое прощание
Чеченец Муса, наш сосед, был другом моего отца. Их дружба пошла со стычки. Они, вероятно, забыли о ней с годами, размылось в памяти.
Когда спускаюсь к речке и прохожу мимо белеющего в бурьяне, как скелет, огромного пня, вспоминаю, как на этом месте в феврале сорок четвертого схватились отец и Муса. Чеченец был в распахнутой фуфайке, из ворота рубахи лезла овечья шерсть, дышала морозным воздухом грудь, ноздри огромного носа толчками выбрасывали пар. Он держал отца за отвороты шинелки, твердил одно слово — это горловое слово чужой речи было как рык, — встряхивал отца, а тот был усохший после госпиталя, кирзовые сапоги разъезжались в снегу, перемешанном с корой, с опилками, с сучками. При рывке качались обитые полы отцовской шинели и подлетал за спиной мешок.
Тогда я готов был вцепиться зубами в волосатое запястье Мусы, а сейчас — сейчас, вспоминая спокойно и печально ту минуту, как бы стою между ними. У обоих в глазах растерянность: разошлись бы, да что-то не пускает.
Муса с семьей сам-восьмой очутился в нашем поселке, все свое на себе. К тому времени в поселок натекло голодного раздетого люда: беженцы с Буковины, из Молдавии, ленинградские дамы с муфтами, которые они тут же пустили на воротники, на безрукавки для своих детей, а себе сшили огромные, на вате, варежки.