Тополиная Роща (рассказы)
Шрифт:
Ее грубые движения меня напугали не меньше, чем корову, и, хотя мама мне потом объяснила: она глядела под ребрами «колодези» — ямки такие, по которым узнают молочную корову, — я не перестал бояться ни крупных, всегда оголенных по локоть рук Путилихи, ни ее косящих глаз.
Я отказался решительно мухлевать с семенами.
— Мы в воскресенье пойдем, — убеждал Коля меня, — когда Путилов принимает.
Я продолжал упираться, уже с меньшей уверенностью. Путилов был безобидный человек, не страшный, даже нелепый: коротконогий, маленький, часто пьяненький. До воскресенья оставалось несколько дней, мысль о мухлеже с семенами пугала, но и манила.
В те дни, когда я подсматривал, подслушивал его, я услышал слово «рай» — бывает, до поры иные слова не слышишь. Мы купили корову, опять же по совету Путилихи, отмечали покупку за врытым во дворе столом, и тут Путилов сказал: «Пусти бабу в рай, она и туды корову с собой потащит».
Вновь слово «рай» я услышал от него на другой день. Зашел за отцом в мастерские. Отец и еще двое стояли возле тракторного прицепа, глядели, как Путилов зубилом вырубал трещину. Я также глядел завороженно: страх брал при мысли, что промахнется он, с такой силой он бил кувалдой по блестевшему в кулаке зеркальцу зубила. Когда он залил шов, снял маску и бросил держатель с обрезком электрода себе под ноги на жирный земляной пол, мужики заговорили, как мне показалось, с облегчением:
— Как бороду не спалил!
— Сбрей ты ее!
Путилов единственный в поселке носил бороду.
Он расстегнул брезентовую куртку — на нем, коротконогом, она гляделась вроде как пальто. Из внутреннего кармана достал металлическую расческу, длинную и узкую, как бритва, расчесал бороду и сказал весело:
— Я вроде из старообрядцев, а их без бороды в рай не пускают.
На этот раз, терзаясь грешной мыслью о намоченных отяжелевших семенах, я дослушал «концерт» Путилова. Такие «концерты» на своем крыльце он устраивал выпивши и запозднившись: Путилиха запирала входные двери. Ночью слыхать далеко, а спят во дворах: после горячего, с ветром дня с политых огородов тянет укропом, холодком влажной ботвы.
Путилов некоторое время возился на крыльце, скребся в дверь. Пускал просительно:
— Ну сколь я там выпил… сама понимаешь… Пусти давай, соседи што скажут. Ты меня попытай, я тебе все, все доложу.
Соседи укладывались поудобнее, как бы настраиваясь на волну, эта настройка сопровождалась скрипом топчанов.
— Другой-то давай тебя ругать, а я культурно… чутко, — распевался Путилов, — у меня вон мать с отцом сколько жила, а «наплевать» ему не говаривала. Ну выпьет отец, мать скажет бабам утром: мой-то опять вдвоем пришел, — скажет, правда, не без этого, но ничо боле.
Этот первый период обращения к недоброй жене заканчивался несмелым ударом в дверь.
— Не открываешь… так. Другой вон… ноги через порог не несут, а ему ни-че-го! Да ведь я что, патетя, заступиться за меня некому: сирота… Была бы мама жива, разогнала бы она эту женитьбу. Родители бы мне сказали, предупредили, что затеваю это дело с негодным элементом. Все умерли, один я болтаюсь. А ведь могу найти супротив тебя, могу!
Уверенный удар обозначал переход к новому состоянию:
— Куда ты меня завезла? Утопиться негде! Я сейчас ножик в сердце, и готово дело: люди, не оставьте помином!
Удар ногой в дверь, и тут уж Путилов расходился:
— Зверь ты ужасный! Лапоть исковыренный! Ничо те не делается, ерахта косая!
Я сдался, ночь семена акации мокли на подносе.
Путилов,
Пошло с тех пор: всякий раз бессовестно мы мочили семена акации. Мухлеванье наше забылось бы нынче — вскоре семена принимать перестали, — как забылось многое из той поры, если бы не встреча с Путиловым в степи осенью того же года. Мы с Колей вышли к трассе с мешком, где возилась, мяукала их кошка.
Приближался грузовик с прицепом, мы замахали. Остановился он вовсе не по нашим знакам: из кабины вылез Путилов.
— Кошку возьмите! — крикнул Коля шоферу. — Не то завезите куда!
Шофер помотал головой.
Коля вытряхнул на землю небольшую черно-пегую кошку. Она сделала прыжок, другой. Тут грузовик взревел, выбросил вбок черный крученый дым. Скрипела щебенка под чугунно-тяжелыми скатами. Кошка пригнула уши, вжалась в землю. Бензинные пары, газ жгли ее влажно-розовые ноздри, рев наполнял раковины ушей. Вздымало шерсть на боку движение горячего воздуха, пропитанного духом железа. Кошка бросилась к Кольке, притиснулась к его ноге. Штанина у него была повернута, открывала смуглую голень и перехваченную ремешками сандалий ступню.
Стихло вдали громыханье прицепа.
— Не жалко? — спросил Путилов.
Коля ответил:
— Таскает цыплят у соседей. Устали мы от котят. Носит, носит.
Набегали машины. Коля замахал:
— Стойте!
— Не бросай, пожалеешь! — крикнул Путилов.
— Вот еще!
— Не зарекайся!
С громом и лязгом пролетели два самосвала.
— Отдай мне, — сказал Путилов. — Хозяйка у меня добрая, дом счастливый.
Коля хохотнул, вскинул подбородок с подковкой шрама. Нагнулся, ухватил кошку за шиворот, сунул в мешок и подал Путилову.
Мы по отворотке пошли к поселку.
Тупоносый самолет тянулся вдоль гор. Пятно его тени чертило голые отроги, вот он приблизился к зеленой щетке осокорей, и легонькое жужжание оборвалось — он исчез, как притянутый, поглощенный кустом шмель.
Пылила, намечая невидимую дорогу, далекая машина, держала — как на маяк — на свечи осокорей.
Осокори веселят глаза, как огонь в ночи. Их зелень в степи молода, радостна. Все живое окрест тяготеет к ним и исходит от них. Пронеслась у меня над головой голубиная пара — птицы правят на осокоря. За балкой ходили два трактора, таскали плуги. Третий трактор стоит. Вот со стороны осокорей появляется мотороллер учетчика — он привез фильтр; трактор зашумел, тронулся и, приподняв горящий жаром ряд надраенных лемехов, разворачивается.
— Зачем вам вторая кошка? — спросил я, догадываясь, что Путилиха вовсе не обрадуется его подарку.
— Мне вот столько лет было, сколь тебе сейчас, кошка у нас жила, Чернушка, — стал рассказывать Путилов. — Мама говорит: «Занеси-ка ее давай». А на другой день сидела-сидела и говорит: «Да не взбесилась кошка, такое и раньше на нее находило».
Я дня четыре ходил, искал кошку. Пристрелили, подобрал ли кто, дрянью какой на свалке объелась и сдохла? До сих пор винюсь. Жалей-пережалей, не переделаешь. На родине все дорого: кошка, семена ли энти, а вы их мочите, ничо ведь из них не вырастет. Думаете, все впереди? Выросли — и вперед, как женихам: где стукнете, там откроют? Родина бремя, и даже если там молоко шилом хлебают, без нее никуда…